Ольга впервые назвала нас «золотыми детками» на нашем новоселье. Мы с Димой только-только въехали в собственную, выстраданную двухкомнатную квартиру в спальном районе Москвы. Не ипотечную, а купленную за свои — десять лет работы в Самаре и еще три года после перевода в столичный офис. Воздух в квартире еще пахл свежей краской и надеждой.
— Какие же вы молодцы, — произнесла Ольга, поправляя свой вечный клетчатый платок, повязанный поверх седых волос. — Прямо золотые детки. Из нашей общаги — сразу в хоромы.
Мы с Димой переглянулись. «Золотые». Прозвучало почти с восхищением. Мы не могли знать, что это слово станет нашим прозвищем, тюрьмой из доброты и зависти.
Ольга и Виктор Петрович были нашими соседями по коммуналке пятнадцать лет назад, когда мы, два зеленых выпускника, только приехали покорять Москву. Мы делили одну проходную кухню с треснувшей раковиной на восемь семей. Вместе топили «буржуйку», когда отключали отопление, слушали сквозь фанерную перегородку, как они ссорятся из-за премии или разбитой чашки. Они были нашей первой, вынужденной, московской семьей. Мы варили на всех один огромный кастрюльник супа, когда у кого-то туго было с деньгами.
Когда мы, поднакопив, съехали в свою первую снятую «каморку», они остались. Когда мы купили эту квартиру, они все еще жили там, в той же самой общаге, теперь официально признанной «ветхим жильем» и подлежащей расселению. Ольга звонила раз в месяц — не поздравить, а пожаловаться на жилконтору, на соседей-алкоголиков, на вечную сырость в углу.
И вот они стояли в центре нашей чистой, светлой гостиной. Виктор Петрович, маленький, сухонький, молча водил глазами по стенам, как будто прикидывал смету на ремонт. Ольга ходила за мной по пятам, как тень.
— Ой, и шторы у вас какие… плотные, — сказала она, потирая пальцами ткань. — Не наши, самарские. Дорогие, чувствуется. Ну, вам, золотым, можно.
Дима нес из кухни бутылку хорошего вина. «Откупорить, Виктор Петрович?»
Тот махнул рукой, отвернувшись к окну: «Не, это ваше, барское. Я свою, родную, принес». И он достал из полиэтиленового пакета, затертого до дыр, бутылку дешевого портвейна «Агдам». Это был первый звонок. Явное разделение: «ваше» и «наше». «Барское» и «родное».
С тех пор они стали бывать чаще. Без приглашения. «Мы рядом, у сантехника ключ от подвала брали, думаем — а зайдем ли?» Они приходили с пустыми руками, но с полными, жадными глазами. Каждый их визит превращался в молчаливую инвентаризацию нашего благополучия.
— Холодильник-то… двухдверный, — констатировал Виктор Петрович, постучав костяшками пальцев по белоснежной поверхности. — Шумный, поди? У нас «ЗИЛ» старенький, тридцать лет как стоит. Тарахтит, да надежный. Всю жизнь кормит.
— Ой, Димочка, — хватала Ольга его за локоть, — ты ж раньше в телогреечке на вате ходил, а теперь в… что это? Верблюжья шерсть? Кашемир? — Она щупала рукав его свитера, купленного на распродаже. — И не колется? Должно колоться, если честный, а не синтетика.
Мы терпели. Нами двигало странное чувство долга, смесь благодарности за то давнее, голодное братство и острой неловкости за свой успех. Мы были для них живым укором судьбе и одновременно выигрышным билетом, до которого нельзя дотянуться. Они почти не просили денег — они требовали подтверждения. Что мы все еще свои. Что мы такие же.
А мы уже не были. Мы полюбили тишину, где слышно только тиканье собственных часов. Купили посудомоечную машину и не видели в этом роскоши, а лишь спасение от вечного спора «кто сегодня моет». Мы устали оправдываться за каждый свой выбор.
Все лопнуло из-за кофеварки. Капсульной, подаренной мне коллегами на день рождения. Ольга увидела ее на столе и ахнула, как от вида открытого ранения.
— И это что ж, на одну чашку? Каждая штучка — отдельно? — Ее голос дрожал от искреннего, почти материнского ужаса. — Золотые вы мои, ну что вы как малые дети! Вам же детей растить (хотя детей у нас не было), а вы на эти… капсулы последние деньги бросаете!
Виктор Петрович хмыкнул, наливая свой портвейн в нашу хрустальную рюмку для коньяка: «Буржуи. Шампанское пьют, на кофе экономят. Логики ноль».
Во мне что-то переломилось. Не злость, а полное опустошение, будто из меня вынули стержень.
— Ольга, Виктор Петрович, — тихо, но четко сказала я. — Это наш дом. Наша кофеварка. Наши, честно заработанные деньги. И этот кофе… он нам просто нравится. Всё.
В комнате повисла гробовая тишина, которую не заполнял даже гул холодильника.
— Наши, — передразнила Ольга, и ее лицо, обычно мягкое, исказилось обидой и горечью. — Конечно, ваши. Всё у вас теперь ваше. И друзья ваши, поди, другие пошли. Чистенькие, надушенные.
Они ушли, не попрощавшись. Дверь захлопнулась негромко, но окончательно. Дима сидел на диване, сгорбившись, уставившись в узор на ковре.
— Они никогда не простят нам этого, — сказал он глухо. — Не того, что мы съехали из общаги. А того, что мы сбежали из их мира. Для них мы — перебежчики.
Мы не звонили. Не звонили и они. Прошел месяц, другой. Тишина была тяжелой, давящей, но удивительно чистой. Мы больше не прятали капсулы кофе в шкафчик, когда ждали гостей. Перестали вздрагивать от звонка в домофон.
Случайная встреча произошла у того самого дома-общаги, который наконец-то расселяли. Мы проезжали мимо. Они выходили из подъезда, таща на себе два огромных, потертых чемодана на веревках и картонную коробку. Увидели нас — замерли, как вкопанные.
— Получили, значит, квартиру? — спросил Дима после неловкой, слишком долгой паузы.
— Получили, — буркнул Виктор Петрович, не глядя. — Однушку. В Люберцах, за МКАДом.
— Мы за последними вещами, — пояснила Ольга. Ее взгляд скользнул по моей кожаной сумке, по наручным часам Димы, но не зацепился. Он просто констатировал факт. Разные. Чужие. Вопросов больше не было.
— Мы искренне рады за вас, — сказала я, и это была правда.
Ольга посмотрела на меня прямо. В ее глазах не было уже ни злобы, ни зависти. Только усталая, беспросветная ясность.
— И мы за вас, — выдохнула она. — За вашу новую жизнь.
Они повернулись и пошли к автобусной остановке, волоча свой скарб к автобусу, который вез их в Люберцы, в их собственную, но такую далекую от нашей, реальность. Мы стояли и смотрели им вслед. Бывшие соседи. Бывшие союзники. Бывшие свои.
Мост был сожжен с обеих сторон. Стало тихо. Горько, неудобно, но наконец-то — честно. Мы были свободны. Каждый в своей, окончательно отдельной, клетке.