— Бабуль, я приехал!
Голос гулко отдается в пустом доме. Бросаю сумку на пол. Скидываю кроссовки. Из спальни доносится шарканье, скрип половицы, и вот она возникает в дверном проеме. Опирается на трость. Те же огромные очки, которые пожирают ее лицо, делая глаза бездонными, как два черных озера.
— Иди скорее, обниму. Год почти не видела.
Подхожу. Обнимаю. Она пахнет старой древесиной, сухими травами и временем.
— Совсем большой. Выше меня. Скоро взрослым станешь, забудешь.
— Не забуду. Каждое лето буду приезжать.
Она хмыкает. Ее пальцы, легкие и костлявые, как птичьи лапки, сжимают мое запястье.
— Чай пить будем. Расскажешь про родителей. Когда уже ко мне соберутся? Совсем в своем городе закопались.
— Садись, я сам.
Беру заветные кружки из серванта, ставлю на стол. Заварка густая, как смола. В холодильнике — банка с прошлогодним клубничным вареньем и стопка блинов. Пахнет детством.
Излагаю новости ровным, отрепетированным голосом: у папы повышение, у них ремонт, приедут, как только закончат. Бабушка слушает, прищурившись за своими стеклами, и я вижу, что она не верит. Не верит, что они приедут.
— В школе как?
— Тяжело. Эта программа новая... Девятый класс впереди. Хоть бы его одолеть. Про одиннадцатый я даже не мечтаю.
— Не волнуйся так, — отпивает она чай, обжигаясь, но не показывая вида. — Люди и с девятью классами жизнь строят. Главное, чтоб дело по душе было. Определился?
— Повар-кондитер... или программист. Или, может, после армии по контракту.
— Нет, — отрезает она резко, и в голосе впервые слышится сталь. — На повара. Всегда в тепле, и голодным не останешься. А эти компьютеры... мишура. Игрушки. — Она отставляет кружку. — Но тебе решать. Тебе с этим жить.
Я киваю. Ее слова падают в меня, как зерна, но почва внутри — моя. Мне решать.
После чая она идет печь пирожки. Ну, как идет... Я настаиваю.
Спускаюсь в подполье. Воздух густой, спертый, пахнет землей. Набираю картошки. Помогаю месить тесто — густое, живое, теплое. Прямо как тогда, при деде. Он всегда стоял тут, у стола, большой и умелый. А я лишь смотрел. А потом его не стало. Сердце. Вроде бы сердце. Никто толком не сказал. Завтра схожу на кладбище. Навещу его.
Пока бабушка возится у раскаленной плиты, подхожу к баку с водой. Заглядываю. На дне плещется мутная лужица. Пусто.
Натягиваю кроссовки. На улице беру два жестяных ведра. Иду к колодцу.
Вечерний воздух неподвижен и прозрачен. В огороде царит идеальный порядок, солдатский порядок, который бабушка поддерживает одной лишь силой воли, хотя ходит, опираясь на палку.
Подхожу к колодцу. Закат — кроваво-багровый, размазанный по краю неба, как варенье по стенке кружки. Завораживает. Не оторваться.
Солнце гаснет. Беру ведро. Цепляю к кольцу на толстой, скрученной из жил цепи. Скрип железа режет тишину. Опускаю его в черную глотку сруба. Слышен отдаленный плеск. Тяну. Мышцы спины и плеч наливаются свинцом. Тяжело. Выливаю воду в ведро. Опускаю снова.
Ведро цепляется за что-то внизу. За старый, сгнивший сруб. Его бы поменять. Кто его будет менять? У отца нет времени.
Дергаю сильнее. Наклоняюсь над черным провалом, вглядываюсь в мрак.
И тут нога скользит на влажной траве. Подкашивается.
Провал в груди. Тихий хруст в щиколотке.
И я падаю.
Кровь в висках взрывается молотом. Адреналин, кислый и резкий, заливает глотку. Руки инстинктивно хватаются за скользкую, мокрую цепь. Пальцы скользят, не удерживая. Металл срывает кожу.
Я лечу.
Вода. Черная, как дегтярная жижа. Ухожу на дно. Ноги упираются в землю. Отталкиваюсь. Всплываю.
Тело пронзает судорога. Огненная игла входит в икры, в бедра. Холод. Не просто холод, а ледяной шок. Сковывает грудь, сжимает легкие. Цепляюсь за цепь. Сердце колотится в горле.
— Помогите!
Крик разбивается о сырые стены. Глохнет в этом деревянном гробу. Кричу снова. И снова. В ответ — давящая, абсолютная тишина. А сверху, через круглое отверстие, на меня медленно сползают густые, бархатные сумерки.
Надо было сказать бабушке. Глупец. Но если я не вернусь, она выйдет. Будет искать. Услышит. Позовет соседей. Этот слабый лучик надежды согревает изнутри.
Пытаюсь карабкаться. Руки дрожат, мышцы одеревенели от холода. Поднимаюсь на метр. Может, меньше. Сил нет. Цепь скользкая. Не удержаться.
Упереться в стены? Нельзя. Колодец слишком широкий. А сруб старый, трухлявый. Тронешь — и он сложится, как карточный домик. Похоронит заживо. Эта мысль обжигает.
Кричу. Голос срывается в хрип. Паника поднимается по позвоночнику, тошнит от страха. Слезы сами текут из глаз, смешиваясь с колодезной водой. Губы дрожат. Руки трясутся. Все тело бьет мелкая, неконтролируемая дрожь. Держусь за цепь из последних сил.
Горло сжато в тисках. Кричать уже не могу. Только хриплый, собачий шепот. Никто не услышит.
— Прошу... помогите...
Ноги онемели. Стали тяжелыми, как из чугуна. Я их больше не чувствую.
Шаги.
Легкий скрип гравия наверху. Кто-то там есть. Подходит к краю. Темный силуэт заслоняет угасающий свет. Мужчина.
— Спасите... — прошу я, и в горле ворочается комок.
— Держись за цепь.
Голос. Глубокий, прокуренный, знакомый до боли. Голос деда.
Я из последних сил впиваюсь в металл. Цепь натягивается. Он тянет. Медленно, неумолимо. Я поднимаюсь из воды. Руки предательски разжимаются. Не могу...
Падение. Снова ледяной удар. Всплеск.
— Встань ногами в ведро! — кричит он сверху, и в голосе слышна тревога. — Обними цепь!
Бултыхаюсь в воде. Нога натыкается на жесть. Вставляю обе ноги в одно ведро. Прижимаю цепь к груди, обвиваю ее руками. Это мой единственный шанс.
Он тянет. Медленно, мучительно. Я поднимаюсь. Метр. Еще. Вот он, край сруба. Его рука — живая, теплая, сильная — хватает мою. Он вытаскивает меня.
Падаю на землю, обнимаю его. Прижимаюсь к груди.
— Всё, успокойся. Не плачь, — его ладонь лежит на моей голове. — Беги в дом. Согрейся.
— Пойдем со мной, — смотрю на него, умоляю.
— Нельзя, — он гладит меня по мокрым волосам. — Иди.
Отступаю назад. Стараюсь впитать каждую черту его лица — морщины, складки, добрые глаза. Обернулся на секунду, чтобы не врезаться в забор. Оборачиваюсь назад.
Его нет. Только пустой колодец и наступающая ночь.
Бегу к дому. Бабушка стоит в ограде, к ней уже сбегаются соседи.
— Господи, где ты был?! — её голос — чистый ужас.
— В колодец упал...
Она издает короткий, надорванный звук. Ноги подкашиваются. Сосед, мужик с бородой, ловит её.
— Скорую! Надо вызвать скорую! — она лихорадочно роется в кармане.
— Не надо, бабушка. Все в порядке. Просто замерз.
— В дом, скорее... Родители убьют... — бормочет она, и в ее глазах читается панический страх. — Старая, недоглядела...
Помогаю ей подняться на крыльцо.
— Спасибо, добрые люди... Уж извините, побеспокоила, — говорит она соседям.
— Да что вы... Лишь бы с мальцом все хорошо было, — отвечает соседка, и все расходятся.
— Бабуль, только родителям не говори, — шепчу я, когда дверь закрывается. — Ты же знаешь, я у них один. Больше не позволят приехать.
В доме скидываю мокрое. Она закутывает меня в толстое шерстяное одеяло, как в кокон, усаживает за стол.
— Ешь. Горячее. Согреет изнутри, — сует мне пирожок. — И как ты умудрился? Зачем пошел?
— Точно... — в памяти всплывает ведро. — Воды я так и не принес.
— Сиди уж. Завтра сама принесу.
Делаю глоток горячего чая. Смотрю на нее.
— Бабуль... Ты только не пугайся. Я деда видел.
Ее лицо застывает, становится хрупким, как старый фарфор.
— Это он меня вытащил. Сказал идти домой. И исчез.
Она тихо опускается на стул, и по ее лицу катятся беззвучные слезы.
— Хоть бы мне... Хоть бы одним глазком его увидеть...
Наутро — чудо. Ни температуры, ни насморка. Здоров, как бык.
В обед беру пирожок и иду на кладбище. Кладу их на холодный камень.
— Спасибо, дед, — говорю я. Улыбаюсь, хотя на душе тяжело и пусто. Больше я его не увижу.
Но он здесь. Навсегда в моём сердце.
Благодарю за внимание.
Моя книга: Роза любви.