Найти в Дзене
Рассказы для души

Верблюжий удел

С самого детства я возненавидел это короткое, капитулянтское слово — «зато». Оно висело в воздухе нашего дома тяжёлым, удушающим облаком, примиряя с убожеством бытия. Когда мать, Валентина Игнатьевна, приносила из универмага демисезонное пальтишко цвета разбавленной грязи, она долго водила по нему рукой, словно пытаясь стереть несчастливый цвет, и наконец изрекала: «Фасон, конечно, не ахти… зато ноский!» Или, вручая мне ботинки на два размера больше, дабы «на вырост», утешала: «Тесноваты сейчас, зато потом ноге вольготно будет». Мир для неё делился не на добро и зло, а на сносное и «зато». Шапка из верблюжьей шерсти, которую она связала мне той осенью, когда я пошёл в седьмой класс, стала апогеем этой философии. Венец творения, призванный увенчать все мои предыдущие унижения. Где она, бухгалтер из уездного города Пригорска, раздобыла эту самую шерсть — тайна, покрытая мраком советского бартера. Как водится, цепочка обмена привела к родственнице подруги её сослуживицы Клавдии Семёно

С самого детства я возненавидел это короткое, капитулянтское слово — «зато». Оно висело в воздухе нашего дома тяжёлым, удушающим облаком, примиряя с убожеством бытия. Когда мать, Валентина Игнатьевна, приносила из универмага демисезонное пальтишко цвета разбавленной грязи, она долго водила по нему рукой, словно пытаясь стереть несчастливый цвет, и наконец изрекала: «Фасон, конечно, не ахти… зато ноский!» Или, вручая мне ботинки на два размера больше, дабы «на вырост», утешала: «Тесноваты сейчас, зато потом ноге вольготно будет». Мир для неё делился не на добро и зло, а на сносное и «зато».

Шапка из верблюжьей шерсти, которую она связала мне той осенью, когда я пошёл в седьмой класс, стала апогеем этой философии. Венец творения, призванный увенчать все мои предыдущие унижения.

Где она, бухгалтер из уездного города Пригорска, раздобыла эту самую шерсть — тайна, покрытая мраком советского бартера. Как водится, цепочка обмена привела к родственнице подруги её сослуживицы Клавдии Семёновны, к которой зачем-то приехал некий человек из солнечной республики, где верблюды были такой же частью пейзажа, как здесь покосившиеся заборы. Он-то и привёз этот стратегический запас шерсти, обладающей, по слухам, свойствами почти мифическими.

Новые владельцы сокровища, ошалев от счастья, набили ею подушку. Но, как гласила легенда, ночь, проведённая на таком ложе, оказалась столь насыщенной степными ароматами, что сон упорхнул в окно, а подушка была в срочном порядке распотрошена, а содержимое — распродано страждущим. Маме достался целый килограмм этого волокнистого золота.

И вот работа закипела. «Петушки» уже входили в моду, но мать, женщина консервативных взглядов, связала обычную, как она её называла, «гимназическую» шапку. Помпон ей показался излишеством, и, о благостное провидение, шерсти на него и не хватило. Ибо если бы он был, мне пришлось бы нести этот жуткий трофей в руках, а не прятать в кармане драпового полупальто.

А носить её на голове было равносильно публичному самобичеванию.

Во-первых, фасон. Шерсть была сваляна в нерасторжимые комья, и пряжа вышла неровной, толстой в одних местах и тонкой в других. Готовое изделие напоминало не столько головной убор, сколько гнездо гигантской больной птицы, слепленное кривыми руками. Оно заваливалось набок, придавая моей и без того нескладной фигуре вид унылого чеховского героя.

Во-вторых, цвет. Все попытки матушки окрасить материю в благопристойный тёмный тон потерпели фиаско. Проклятая шерсть впитывала краску лишь для того, чтобы явить миру новый оттенок блёклой рыжины, точь-в-точь как у высохшей на солнце глины. Цвет был не просто некрасивый; он был унизительный.

В-третьих, её козырное качество. «Зато какая тёплая!» — это была не мамина выдумка, а суровая правда. Шапка грела с таким усердием, будто пыталась возместить все свои эстетические грехи. Уже при легком морозце в минус десять голова под ней превращалась в парилку.

И это приводило к главной, апокалиптической проблеме — запаху. Пока шапка пребывала в сухости, от неё лишь смутно тянуло духом далёких степей, приправленным ароматом костров из кизяка. Это ещё можно было с грехом пополам списать на соседа в автобусе. Но стоило голове вспотеть или единственной снежинке упасть на эту шерсть, как начиналось колдовство. Запах пробуждался — тяжёлый, плотный, животный. В нём слышался хрип умирающего в пустыне верблюда, чад чужого очага, дым сожжённых ковров, солёный пот всадника и сладковатый дух тления. От этого амбре у прохожих сжимались переносицы, а соседская такса, встречавшая меня у подъезда, заливается истерическим лаем.

Но самое ужасное было не это. Страшнее был тот факт, что этот смрад впитывался в волосы, въедался в кожу, становясь моей личной, неотъемлемой меткой. Его нельзя было вымыть, выскрести, заесть мятной конфетой. Он был клеймом.

Поэтому я надел сие творение рук матери ровно один раз — в день получения. Всю последующую зиму шапка проводила в глубине моего пальто, в правом кармане, набитом крошками и сором. Я закалялся. Мороз в тридцать градусов щипал уши до боли, зато лицо моё не пылало огнём стыда. Я был готов скорее к воспалению лёгких, чем к насмешкам одноклассников или, что хуже, к жалостливому взгляду сторожа Ефима Лукича. Этот седой ветеран, чья собственная ушанка, хоть и была вся в заплатках, всегда лежала на своём месте с неким воинским достоинством. Глядя на него, я понимал, что дело не в новизне вещи, а в том, как к ней относишься. А я не мог относиться с достоинством к этому верблюжьему кургану на своей голове.

Однажды в булочной наша соседка, Лидия Петровна, женщина с носом-иглой и душой бухгалтерской ведомости, принюхалась и сказала моей матери с притворным участием: «Валентина, вы не беспокойтесь, конечно, но от Артёма… сильно верблюдом пахнет. Может, к врачу?» Мама смутилась, а я в тот момент готов был провалиться сквозь землю.

Перелом наступил весной, когда пришло время сменить пальто на куртку. Я с ужасом обнаружил, что шапка-чудовище в её узкий карман не помещается. Она не влезала туда, как не влезала в рамки приличной жизни. И вот, в одно пасмурное утро, увидев на улице допотопный мусоровоз «Колхида», с грохотом вбирающий в себя отбросы нашего квартала, я подошёл к нему. Сердце моё колотилось, как птица в клетке. Я вытащил из кармана смятый колобок шерсти, ещё раз взглянул на него — и швырнул в самое нутро железного чудовища. Грузовик с рёвом проглотил моё позорное прошлое и поплёлся дальше.

Вечером я, потупив взгляд, сообщил матери о пропаже. «Мама, шапку… кажется, украли в раздевалке». Я ждал гнева, подозрений, но их не последовало.

Валентина Игнатьевна лишь надолго замолчала, а потом тихо, с дрожью в голосе, проговорила: «Жаль… Ах, как жалко…». Она смотрела в окно, на тающий грязный снег, и в глазах её стояла невысказанная обида судьбы. «Она, конечно, вид имела неказистый… — вздохнула она, и в её голосе прозвучала вся безысходность нашей жизни. — Но зато какая тёплая была…».

И в этот миг я понял, что выбросил в мусоровоз не просто кусок нелепой шерсти. Я выбросил частицу её любви, её бессонных ночей, её тихого, жертвенного отчаяния. И этот груз лёг на мою душу куда тяжелее, чем любая, самая вонючая шапка на свете.