Найти в Дзене
На одном дыхании Рассказы

Знахарка из Вороньего приюта. Глава 47. Рассказ

Все главы здесь НАЧАЛО ПРЕДЫДУЩАЯ ГЛАВА Глава 47 Дед, вернувшись в свою хату, долго возился с поленьями у печи — работа проста, а мысли-то тяжелые. Настя сидела у окна, перебирала нитки — только руки заняты, а сердце, мысли все там же — в Кукушкино. — Унуча… — начал дед, кашлянув, чтоб голос ровнее стал. — Скажи-ка ты мене. Как думашь… чичас мене отправитьси у Кукушкино, аль дождатьси, покудава харчи наши кончатси? Чтоб не тошно ехать пустым-то оттудава. А?  Он говорил будто просто, но в глазах — тревога да решимость. Настенька подняла голову, и сердце ее сразу трепыхнулось, равно как птица в ладонях. Кукушкино… Степа… близко ведь теперь будет. Так близко, что от мысли одной щеки вспыхнули. Но она сдержалась, губы сжала, чтоб не выдать себя. — Деда… — тихонько сказала разумную вещь, — а чевой зазря Ворона гонять? Устанеть конь, да и ты сам утомисси. Ить када харчи кончатси, тада и поедешь. С пользой, не порожним. Дед кивнул, прикрыв глаза как от удовольствия, — медленно, будто

Все главы здесь

НАЧАЛО

ПРЕДЫДУЩАЯ ГЛАВА

Глава 47

Дед, вернувшись в свою хату, долго возился с поленьями у печи — работа проста, а мысли-то тяжелые. Настя сидела у окна, перебирала нитки — только руки заняты, а сердце, мысли все там же — в Кукушкино.

— Унуча… — начал дед, кашлянув, чтоб голос ровнее стал. — Скажи-ка ты мене. Как думашь… чичас мене отправитьси у Кукушкино, аль дождатьси, покудава харчи наши кончатси? Чтоб не тошно ехать пустым-то оттудава. А? 

Он говорил будто просто, но в глазах — тревога да решимость. Настенька подняла голову, и сердце ее сразу трепыхнулось, равно как птица в ладонях. Кукушкино… Степа… близко ведь теперь будет. Так близко, что от мысли одной щеки вспыхнули.

Но она сдержалась, губы сжала, чтоб не выдать себя.

— Деда… — тихонько сказала разумную вещь, — а чевой зазря Ворона гонять? Устанеть конь, да и ты сам утомисси. Ить када харчи кончатси, тада и поедешь. С пользой, не порожним.

Дед кивнул, прикрыв глаза как от удовольствия, — медленно, будто слово ее в нем подтвердилось, укоренилось.

— Верно, унуча моя. Верно кажешь. Чевой зря коня доброва гонять? Пущай поживем ишо так, а тама и дорога позоветь. 

Настя опустила глаза, чтобы дед не увидел тихой радости, что расцвела внутри. Значит… еще немного — и он поедет. А там… может, и ей выпадет счастье снова увидеть Степу.

…Так и стали жить. Дни потекли размеренно, будто сама весна бережно укутала зеленой едва заметной дымкой приют и сказала: «Поживите, люди, спокойно, наберитесь сил. Впереди лето — тяжелая пора. Один день год кормит». 

Митрофан крепчал с каждым утром. Бабка Лукерья не пропускала ни дня: варила свою траву, бубнила над котелком, бранила Митрофана за нетерпение.

— Коль хошь пожить подольша — слухай, чевой тебе говорю, ирод. Рано ишо тебе вставать, куды ты рыпаесси? Наработаесси ишо! — ворчала она, и, казалось, сама судьба говорила ее голосом.

Марфа поила мужа отварами, кормила с ложки, иногда смахивая слезу счастья — жива семья, рядом, в тепле. Малыш Лука сосал грудь хорошо, креп, розовел, ночью спал спокойно — словно чувствовал, что разлука отступила навсегда. Батька рядом, мамка, сестра тоже. 

Анфиска же вовсе приросла душой к Мишане, а он к ней. Два постреленка — везде вместе: то воду носили, то хворост тягали, то играли у порога в свои тайные игры. Да что там — и по хозяйству помогали: малые, а проворные, на удивление всем. Иногда ругались между собой так смешно, даже дрались. А потом мирились, обнимались, просили друг у друга прощения, шептались о чем-то. Марфа любила наблюдать за ними, и душа ее радовалась. Ни минуты не жалела она о том, что приехала в Приют. 

Настя ставила силки, уже только она — ловко, без лишних движений. Дед глядел на нее, гордился, иногда переживал: как сложится судьба девки? Нюхнет ли мужского пота, познает ли счастье материнства? 

— Унуча растеть, — только и вздыхал, поправляя бороду. — Умнеть стала. Красы вона какой набираетси. 

Бабы стряпали все вместе в хате Митрофана — там просторнее, теплее, и печь тянула ровно. Там же все и ели: шумно, дружно — одна большая семья. Митрофану радостно — все около него. Запах блинов, похлебки, кислой капусты — хмельной, густой — стоял едва ли не весь день.

А больше всего забот свалилось, конечно, на деда. То что-то чинить, то дрова колоть — чтобы на три хаты хватило, хлев чистить, животных обихаживать, воду таскать, печь топить, баню опять же, в погреб спускаться.

Митрофан каждый день пытался подняться — то на локоть, то и вовсе сесть.

— Батя, дай сяду, да хоть силки совью, мабуть, дрова потаскаю, — бормотал он, но бабка Лукерья только брови поднимала:

— Ага, сяду… Потома и лягешь, токма ужо ровно. Лежи, я кому казала, язви тебе. 

Лукерья так грозно смотрела на Митрофана, что тот оставлял даже мысль спорить. 

Ворчал неслышно, но слушался — что уж скрывать, бабка умела поставить на место.

Дед же, глядя на все это, чувствовал: жизнь семейная у них налаживается. Все родные друг другу. А где-то глубоко внутри все равно шевелилось, не отпускало. Река. Туда ходил каждый день, а иногда и два раза. Присаживался на корягу и подолгу смотрел вдаль, пытаясь рассмотреть подслеповатыми глазами хоть что-то на том берегу, но конечно ничего не видел. 

Настенька тоже приходила с дедом, тихонько садилась рядом, вздыхала. 

— От, унуча, таперича рыбки поедим. Карась первым пойдеть. Сеть плести надоть. 

Но пока — жизнь, работа, детский смех, заботы. 

…Каждый день дед с утра будто сам не свой ходил. То к сундуку приложится, то к полке с крупами, то в угол заглянет, то в клеть — не убыло ли чего. Снаружи-то Тихон деловитый, важный, а внутри все зудит: дорога звала. 

Настя наблюдала молча — знала уже: дед каждое утро как по солнцу сверяется, ждет хоть какого-то повода сорваться в путь.

— Дедусь… ну чевой ты маесси? Не терпитси — так и ехай. Смотреть на тебе больно. 

Дед поперхнулся воздухом, насупился, но не сердито — скорее неловко, что внучка в душу заглянула.

— Да чевой ты, чевой удумала? Мене это Кукушкино… без надобностев, унучка, — буркнул он, избегая ее взгляда. — Лодку мене надоть. Путь речной испытать хочу. Вот чевой. Понимашь?

Настя кивнула. Понимала она все: что дед в Кукушкино рвется за лодкой. Побыстрее хочет новое испытать: как по реке ходить, как рыбачить с лодки. 

А ее сердце трепетом отзывалось: как там Степка… увидит ли она его когда-нибудь еще? 

Но вслух она сказала только:

— Понимаю, деда.

Как-то вечером, за ужином, дед наконец решился — видно было, что весь день собирался с духом, слова крутил и так, и эдак. 

— Так, бабоньки, — сказал, опираясь ладонью о стол, — завтра седлаю Ворона да еду у Кукушкино. Мука на исходе, пшено, да и семян бы узять кое-каких. Посевы вскорости. 

Все притихли: и Марфа, и Лукерья губы поджала, будто заранее замечания приберегла для деда. 

— Заказы давайтя, — продолжил дед важным голосом. — Чевой кому надоть? Лодка — не телега, но я ж, коли надоть, и два раза смотаюси таперича, а то, мабуть, и три. По реке-то оно дело быстрое. Шнырк — и тама. 

Бабы оживились, загомонили: соли, крупы, иголок бы хороших, полотна на рубаху.

Дед засмеялся и замахал руками:

— Привезу, привезу. Усе доставлю. 

Настя сидела тихо-тихо. Руки в кулачки сжала под столом, чтоб никто не видел. Так хотелось ей выкрикнуть: «Дедусь, мене ничевой не надоть, лучша возьми мене! Я  ж не помешаю!»

Но язык к небу прилип. Постеснялась. Да и понимала: непросто скакать вдвоем. Это тогда убегали, а теперь какая необходимость? 

Но внутри тепло разлилось — надежда тихая, робкая: раз дед едет… значит, и она хоть иногда сможет увидеть Степана. Хоть издалека. Хоть на секунду. Как? Ну как-нибудь. 

Дед между тем допил квас, встал, поджал подпоясник и сказал, кулаком приложив к столу: 

— Ну усе! На зорьке завтре выезжаю.

И никто не видел, как Настя, отвернувшись, едва улыбнулась. Не от радости даже — от того, что сердце у нее впервые за долгое время ожило — будто ниточка протянулась до Степана. 

…Утро выдалось тихое, светлое — такое, когда солнце еще только-только коснулось верхушек деревьев, и все вокруг словно мерцает, будто золоченое. Дед вывел Ворона из хлева еще затемно — чтоб путь длинный успеть, да и сердце его покоя не знало.

Ворон переступал нетерпеливо: черный как смоль, мощный, будто чуял, что впереди дело важное.

Продолжение

Татьяна Алимова