Найти в Дзене
Архив "1985"

Когда отцветают пионы. Часть 1 из 2

Пион по имени Маруся не желал распускаться. Ефросинья Павловна стояла над ним, уперев руки в бока, и смотрела с тем выражением, с каким когда-то смотрела на молодых агрономов, путающих суперфосфат с аммиачной селитрой. — Ну и чего ты ждёшь? — спросила она строго. — Августа? Так он уже наступил, между прочим. Или особого приглашения? Бутон молчал. Тугой, плотный, цвета старого бордового бархата — он сидел на стебле с видом человека, который всё решил и передумывать не собирается. — Вот же характер, — вздохнула Ефросинья и опустилась на колени прямо в тёплую землю. — Вся в меня. Она наклонилась к бутону так близко, что почувствовала его запах — ещё не цветочный, а зелёный, травяной, с еле уловимой горечью. Губы её зашевелились беззвучно. Со стороны могло показаться, что она молится, но молитвы так не произносят — рвано, с паузами, глотая слова, будто они царапают горло. Ефросинья шмыгнула носом и сердито потёрла глаз грязным запястьем, оставляя на щеке земляную полосу. Когда она закончил

Пион по имени Маруся не желал распускаться.

Ефросинья Павловна стояла над ним, уперев руки в бока, и смотрела с тем выражением, с каким когда-то смотрела на молодых агрономов, путающих суперфосфат с аммиачной селитрой.

— Ну и чего ты ждёшь? — спросила она строго. — Августа? Так он уже наступил, между прочим. Или особого приглашения?

Бутон молчал. Тугой, плотный, цвета старого бордового бархата — он сидел на стебле с видом человека, который всё решил и передумывать не собирается.

— Вот же характер, — вздохнула Ефросинья и опустилась на колени прямо в тёплую землю. — Вся в меня.

Она наклонилась к бутону так близко, что почувствовала его запах — ещё не цветочный, а зелёный, травяной, с еле уловимой горечью. Губы её зашевелились беззвучно. Со стороны могло показаться, что она молится, но молитвы так не произносят — рвано, с паузами, глотая слова, будто они царапают горло.

Ефросинья шмыгнула носом и сердито потёрла глаз грязным запястьем, оставляя на щеке земляную полосу.

Когда она закончила, то выпрямилась, отряхнула колени от земли и сказала уже обычным голосом, тем самым, каким разговаривала со всеми своими цветами:

— Ну вот и славно, Маруся. Теперь твоя очередь.

***

Степан Игнатьевич Воронов наблюдал эту сцену через щель в заборе и думал о том, что зря согласился на дачу.

Идея была Лидина. «Выйдешь на пенсию — будем сажать огурцы, как нормальные люди. Хватит с тебя этих твоих...» — она никогда не договаривала, чего именно хватит. Командировок. Совещаний. Бессонных ночей, когда он сидел на кухне и курил в форточку, а она делала вид, что спит.

Теперь Лиды не было уже восемь месяцев, огурцы он сажать не умел, а соседка явно была того. Разговаривала с цветами. Плакала над ними. И при этом выглядела совершенно нормальной — крепкая, загорелая, в выцветшем ситцевом платье и соломенной шляпе, поля которой жили своей, независимой от тульи жизнью.

«Тем лучше», — решил Степан. С сумасшедшими не нужно разговаривать. Не нужно объяснять, почему ты не выходишь из дома до полудня. Не нужно отвечать на вопросы о жене, о детях, о том, как тебе тут нравится.

Он отошёл от забора и вернулся к коробкам.

Лидины вещи лежали в них так, как она сложила — аккуратно, по категориям, с бумажками-подписями её круглым почерком. «Зимнее». «Посуда парадная». «Фотографии». Последнюю коробку он не открывал.

За стеной что-то звякнуло, потом раздался женский голос:

— Петруша, ну куда ты опять лезешь? Вот наказание моё...

Степан поморщился. Ещё и имена им даёт. Точно — того.

***

Банка появилась на крыльце через три дня.

Степан обнаружил её утром, когда вышел покурить. Обычная пол-литровая банка с жестяной крышкой, перевязанная бечёвкой. Внутри — что-то мутно-зелёное. К бечёвке привязана записка: «Крыжовенное. От бессонницы помогает. Соседка Е.П.»

Он хотел отнести банку обратно. Хотел — но не отнёс. Поставил на подоконник и весь день косился на неё, как на неразорвавшийся снаряд.

Откуда она знает про бессонницу?

Он не шумел по ночам. Не включал свет. Не выходил во двор. Просто лежал в темноте и смотрел в потолок, пока за окном не начинало сереть. Так — уже пять лет. С того дня, как он подписал рапорт об увольнении и понял, что больше не нужен.

Может, и не был нужен никогда.

Вечером он открыл банку. Варенье пахло летом, детством и чем-то ещё — неуловимо горьким, как те слова, что соседка шептала своим цветам.

Он съел две ложки и уснул.

Впервые за месяц — без снов.

***

Ефросинья заметила, что сосед за ней наблюдает, на пятый день.

Она как раз разговаривала с георгинами — объясняла им, что нечего капризничать, воды достаточно, солнца тоже, и если они немедленно не перестанут вянуть, она за себя не отвечает. Георгины слушали с видом провинившихся школьников.

Краем глаза она уловила движение у забора. Не повернулась. Продолжила отчитывать цветы, но губы её дрогнули в улыбке.

Значит, не спится ему. И варенье не помогло. Ну, или помогло, но ненадолго.

Она знала таких мужчин. Видела их после войны — тех, что вернулись. Они все двигались одинаково: осторожно, будто земля под ногами могла взорваться. И смотрели одинаково: мимо, вскользь, в сторону. Только на людей — никогда прямо.

Этот был такой же. Высокий, сутулый, с лицом, на котором морщины залегли не от возраста — от чего-то другого. Руки держит за спиной, как на плацу. Военный, сразу видно.

— Ну что, Петруша, — сказала она вслух, обращаясь к особенно крупному георгину, — будем лечить соседа или пусть сам справляется?

Георгин промолчал. Но как-то многозначительно.

***

Калитка сломалась в субботу.

Точнее, она была сломана давно — Ефросинья просто подпирала её кирпичом и старалась не дёргать лишний раз. Но в субботу кирпич куда-то делся (она подозревала соседского кота Барсика, который таскал всё, что плохо лежит), а калитка рухнула прямо на грядку с укропом.

Ефросинья стояла над ней и думала, что придётся идти в посёлок за Михалычем, который чинил всё и всем, но брал за это не деньгами, а разговорами. Полтора часа слушать про его невестку, которая «совсем совесть потеряла», — это было выше её сил.

— Давайте помогу.

Она обернулась. Сосед стоял у забора — уже не за ним, а рядом. Смотрел, по своему обыкновению, куда-то в район её левого уха.

— Воронов, — сказал он. — Степан Игнатьевич.

— Ефросинья Павловна, — ответила она. — Но можно просто Фрося. Хоть горшком назови, только в печь не сажай. А вот на «бабку» не откликаюсь — рановато мне ещё на завалинку.

Он моргнул. Кажется, такого количества слов за раз он не ожидал.

— Я починю, — сказал он. — Инструменты есть?

Инструменты были. Через час калитка висела ровно, петли не скрипели, а Степан Игнатьевич сидел на веранде и ел окрошку, потому что Ефросинья не принимала возражений.

— Вы на пенсии? — спросила она, подливая ему квас.

— Да.

— Давно?

— Пятый год пошёл.

— И как вам?

Он помолчал. Ложка замерла над тарелкой.

— Непривычно.

Ефросинья кивнула. Она понимала. Сама первый год не знала, куда себя деть. Сорок лет в совхозе — и вдруг тишина. Никаких планов, отчётов, совещаний. Никто не спрашивает, почему урожайность упала и когда починят трактор. Куча времени, о которой мечтала, — и совершенно непонятно, что с ней делать.

Потом появился сад. И стало легче.

— У вас там... — Степан кивнул в сторону участка. — Странно как-то.

— Странно?

— Пионы. Они же в июне цветут. А у вас — в августе.

Ефросинья улыбнулась.

— Они у меня особенные. Упрямые. Цветут когда хотят, а не когда положено.

Он посмотрел на неё — впервые прямо, в глаза. Взгляд был острый, оценивающий. Офицерский взгляд.

— Вы с ними разговариваете.

Это был не вопрос.

— Разговариваю, — согласилась она легко. — А вы подслушиваете. Мы квиты.

Он отвёл глаза первым.

***

После этого он стал заходить.

Не каждый день — через два на третий. Чинил что-нибудь по мелочи, пил чай на веранде, слушал, как Ефросинья рассказывает про свои цветы. Говорил мало, но слушал внимательно. Иногда она ловила на себе его взгляд — изучающий, настороженный.

Он пытался её понять. И не мог.

Ефросинья это видела и не торопила. Пусть смотрит. Пусть думает. Пусть привыкает.

Однажды он спросил:

— Можно посмотреть? Сад ваш.

Она замерла с чайником в руке. Потом медленно поставила его на стол.

— Можно, — сказала она. — Только не трогайте ничего. Они не любят чужих.

Он хмыкнул. Подумал, наверное, что она опять про свои причуды. Но согласился.

Сад встретил его тишиной.

Странной тишиной — не пустой, а наполненной. Будто здесь только что говорили и замолчали, услышав шаги. Цветы стояли неподвижно, хотя за забором шевелились листья берёзы. Ни ветерка. Ни звука.

И запах.

Степан остановился посреди тропинки и принюхался. Пахло не цветами — точнее, не только ими. Было что-то ещё. Неуловимое. Тёплое. Почти человеческое.

— Как в госпитале, — сказал он медленно. — Только наоборот.

Ефросинья вздрогнула.

— В каком смысле?

— В госпитале пахнет болью. А тут... — он помолчал, подбирая слова. — Тут пахнет так, будто боль уже прошла. Осталось только... эхо.

Она ничего не ответила. Только смотрела на него, и в глазах её было что-то, чего он не мог прочитать.

— Идёмте, — сказала она наконец. — Чай стынет.

***

Он начал приходить чаще.

Ефросинья не возражала. Ей нравилось его молчаливое присутствие — надёжное, основательное. Он чинил, строгал, прибивал. Она готовила, рассказывала, смеялась. Иногда они просто сидели рядом и молчали, и это тоже было хорошо.

Однажды вечером, когда солнце уже садилось и сад утопал в золотистом свете, она сказала:

— Моя мама тоже разговаривала с цветами.

Степан поднял голову от табуретки, которую чинил.

— Да?

— Да. Только она... — Ефросинья замолчала. Посмотрела на свои руки. — Она говорила, что они слушают. По-настоящему слушают. И забирают.

— Что забирают?

Она не ответила. Встала, начала собирать чашки. Руки её слегка дрожали.

— Поздно уже, — сказала она. — Темнеет. Вам пора.

Он ушёл, но вопрос остался. Повис в воздухе, как тот странный запах в саду.

Что забирают?

***

Через неделю Степан понял, что сад его не отпускает.

Он думал о нём ночами, когда бессонница возвращалась — а она возвращалась, варенье помогало не всегда. Думал о том странном запахе. О тишине, которая была не пустой, а полной. О лице Ефросиньи, когда она оборвала себя на полуслове.

«Забирают».

Что можно забрать у человека, разговаривающего с цветком?

Он был материалистом. Тридцать пять лет в армии не располагают к мистике. Но он видел вещи, которые не мог объяснить. Видел, как люди выживали, когда не должны были. Видел, как умирали те, у кого всё было хорошо. Видел, как письмо из дома поднимало солдата, которого врачи уже списали.

Может, и цветы могут что-то. Может, не всё на свете укладывается в уставы и инструкции.

В четверг он не выдержал.

— Расскажите мне, — сказал он, когда Ефросинья поставила перед ним тарелку с пирожками. — Про сад. Что вы имели в виду — «забирают»?

Она долго молчала. Потом села напротив, сложила руки на столе — тёмные от земли и солнца, в мелких трещинках, с коротко стриженными ногтями.

— Вы мне не поверите.

— Попробуйте.

__________________________________________________________________________________________

-> Вторая часть