Дело было в четверг, а может, в восьмую пятницу. Сидели они на бульваре, на одной скамейке, спиной к прохожим. Алексей Кручёных, человек с лицом, похожим на испорченный глобус, жевал пролетающий воздух и думал о судьбе мягкого знака в слове «смерть». Рядом, расплываясь усами, как супом в тарелке, сидел Максим Горький. Его творческое самосознание в тот день имело форму очень пышной, только что испеченной булки, покрытой маковою росою. Оно лежало у него на коленях и издавало тонкий свист, похожий на стон раздавленного соловья. «Свистит», — подумал Кручёных и почувствовал зверский голод. Не голод желудка, а голод гласных. Ему вдруг страшно захотелось откусить чего-нибудь звучного, сочного, народного и с хрустом. — Максим, — сказал Кручёных, поворачивая к Горькому свой глобус обратной стороны Луны, — а не продашь ты мне вот эту… свою штуковину?
Он ткнул пальцем в булку самосознания. Горький вздрогнул и прикрыл булку ладонью, как птицу.
— Это не штуковина, Алексей, — прохрипел он басом, на