На краю села, у самой кромки леса, стояла одинокая избушка. Три года назад умерла у Оксаны бабка, что растила девушку вместо родителей. С тех пор и жила она в избёнке одна-одинешенька.
Была в ней красота такая, что смотреть больно — будто не земная, а из утреннего тумана да лунного света сплетённая. Только душой людской она, видно, обделена была.
От соседей шла прочь, в хороводах не кружилась, а всё в лесную чащу смотрела, будто там её дом настоящий.
Ходила Оксана по лугам да по болотам, корешки да травы собирала. Остановится над чёрным омутом озера, наклонится и шепчет что-то в воду, а потом венки из осоки сплетёт и пустит их по глади, словно письма кому-то незримому.
Старики, глядя на это, только косились да бороды теребили: «Неспроста девица с озером дружит, неспроста. Не к добру это. Уж больно на прабабку свою, Матрену, похожа... Та, сказывали, с самим Лешим зналась».
Ночь на Ивана Купала: пепел от костра
Вот и в ночь, на Ивана Купалу, когда последние угольки на кострах потухли и усталые пары по домам разбрелись, выскользнула Оксана из своей избушки.
Тенью прокралась она к пепелищу, набрала в горсть золы ещё тёплой, бережно в холщовый узелок завязала.
А ночь-то была не простая — волшебная. В эту пору вся нечисть силу набирает. И Водяной-именинник пирует на дне, и русалки волосы на прибрежных камнях сушат.
Бытует поверье: кто ведьмовскую мощь хочет обрести, должен пепел купальский целый год хранить, да тёмными словами его заряжать. А после, как придёт срок, обрызгать себя отваром на его основе — и откроются для тебя все пути, и пойдут дела любые, даже самые чёрные.
Вот такую силу и задумала Оксана заполучить. Целый год нашептывала она на тот пепел, вкладывая в него старую злобу и затаённую обиду. Люди и без колдовства чуяли, что нутро у красавицы неладно, нечистое, потому и сторонились её пуще прежнего.
Олеся
В этом же селе жила-была девушка Олеся. Красавицей её назвать было нельзя, зато сердцем она была светлая, а голос — чистый и звонкий, будто ручей по камушкам бежит.
Полюбился ей местный кузнец Потап, дюжий и добрый, да и он на неё заглядывался. Уже подумывал сватов засылать.
И вдруг, ни с того ни с сего, стала Оксана к Олесе подходить, подругой называться. Стала её к себе в избушку зазывать, чаем с таёжными травами угощать, к озеру на прогулки водить. Дивились селяне, причин такой дружбы угадать не могли.
Олеся была девушкой простой, но скучала по душевной беседе. Подружки её хоть и любили, а разговоры у них всё о хозяйстве да о свадьбах.
С Оксаной же другое дело — та про лесные тайны сказывала, про травы заповедные. И тянуло Олесю к этим разговорам, к этой особинке. Лестно было, что такая видная да загадочная девушка именно её приметила.
И не ведала Олеся, что, вернувшись в свою избу, Оксана пучок собранного тирлича в печке сушила, приговаривая: «Как эта трава огнём горит, так и любовь Потапова к Олесе пусть сгорит. Ко мне его сердце прикуй, навеки».
Гадание
В купальскую ночь решила Олеся погадать, скоро ли свадьбу они с Потапом сыграют.
Собрала двенадцать трав по числу месяцев, сплела из них косу и под изголовье уложила — чтобы суженый во сне привиделся. Потом через двенадцать плетней перелезла — для верности. А после направилась с подружками к озеру, венок свой на судьбу пускать.
Отошли подружки к кострам, а Олеся осталась у воды одна. Присела на корточки, сорвала ветку папоротника. Прижала её ко дну и замерла: если всплывёт — жить ей с Потапом в любви да радости. Да не суждено было того увидеть.
Из-за спины, из тени старой берёзы, бесшумно вынырнула Оксана. Толкнула Олесю в чёрную омутную воду. Запутались ноги девушки в тине и корягах, не вырваться — только тихий, захлебывающийся крик донёсся до берега.
Этот крик и услышал Потап, как раз подходивший к озеру. Кинулся он к воде, но Оксана стала на пути. Всего один взгляд на него бросила — тёмный, тяжёлый, свинцом в жилы ударивший.
Застыл Потап на месте, будто ногами к земле приросший, не в силах ни слова вымолвить, ни рукой пошевелить.
А Оксана взяла его за руку, повернула и повела прочь, словно малого ребёнка. Со стороны выглядело, будто он сам за ней пошёл.
Подружки, услышав плеск и шум, прибежали и еле живую Олесю из воды вытащили. Очнулась она, откашлялась, и первым делом, дрожащим голосом, спросила про Потапа. Ей рассказали, что видели, как он с Оксаной спокойно ушёл.
Не помня себя от ужаса и обиды, побежала Олеся к избе Оксаны, дверь распахнула.
А там сидит её милый за столом, в глазах его — пустота, будто в живом теле души нет. Смотрит он прямо перед собой, а на Олесю — словно она пустое место — и взглянуть не хочет.
Тут взгляд Олеси упал на руки Оксаны, которые та ласково положила на плечо Потапа.
И Олеся увидела, что кожа на тех руках неживая, будто кора старого дерева, а из-под длинных рукавов проглядывали странные, изогнутые, совсем нечеловеческие пальцы.
В ту же секунду в памяти у Олеси всплыли слова старой бабки-знахарки: «Ведьма настоящая до заката человеком притворяется, а чуть солнце сядет — нутро её проступает. Руки первые выдают, в дерево да в коренья обращаются».
Залилась она тогда горькими слезами, но уже не от обиды, а от страха и внезапного прозрения: перед ней настоящая ведьма, и милый её заколдован.
Олеся судорожно сглотнула ком в горле. Кричать было нельзя. Криком тут ничего не возьмешь.
Она развернулась и бросилась за порог, спиной ощущая ледяную пустоту, что исходила от Потапа, и довольную ухмылку Оксаны.
Федосья
Ноги ватные, подкашивались, но какая-то новая, упрямая сила гнала Олесю вперед. Она шла не домой. Она брела к старой Федосье, что доживала свой век на отшибе, у самого болота.
К ней ходили за зверобоем от тоски и мать-и-мачехой от кашля, но за советом — никогда. Побаивались.
Федосья, кривая и высохшая, будто корень, вывороченный бурей не спала, сидела на завалинке и щипала лучину. Увидев Олесю, даже бровью не повела.
— Пришла, — хрипло выдохнула она, и голос её скрипел, как несмазанная телега. — Доигрались с нечистью-лесовицей? Видела руки-то? Не руки, а корневища. Не девица это. Это — Лешачиха.
Дух, что в девичьей шкуре по людям, да по их горячим сердцам тоскует. А бабка её, покойница, берегиней при ней была. Сдерживала тёмную кровь.
А ты, глупая, своей любовью её и тронула. Запах твоего простого, горячего счастья до неё дошёл — для неё это что мёд для медведя-шатуна. Захотелось ей ту же сладость попробовать.
— Что же делать? — выдохнула Олеся.
— Ничего, — отрубила старуха. — Не воротишь. Она его не заклятьем опутала, а сутью своей пропитала. Он теперь не парень, а прикормленный да прирученный зверёк. Пока воля её его держит — он при ней и будет.
Олеся не двинулась с места. Стояла, сжимая кулаки, пока костяшки не пошли белыми пятнами. И в густой тишине, что нарушалась только кваканьем лягушек да всплесками в болотной жиже, поднималась в ней ярость.
— Нет, — выдохнула она, и голос не дрогнул. — Он не зверь. Он мой. Я его верну.
Федосья разглядывала её одним прищуренным глазом, и в его мутной глубине что-то шевельнулось — не то уважение, не то усмешка.
— Любовь твоя против её натуры — что лучина против бурелома. А только… есть одна слабина у неё. Всякая нежить — создание порядка. Своего. У неё на всё свои правила, заведённые испокон веков. Захотела парня — отняла не как простая баба, а по-своему: силой, обманом, да подменой. По своим лешим законам.
Старуха прищурила единственный глаз.
— Раз у неё свои законы — значит, в них есть лазейка. Найди, где её порядок можно против неё же обратить. Сделай не по её — и вся её сила сама на себя обернётся.
— Как? — выдохнула Олеся.
— Она год нашептывала на пепел, заряжала его. Зло — оно липкое, цепкое. А ты… ты возьми то, что ничем не заряжено. То, что просто есть. Чистое.
— Найди плакун-траву, — прошептала Федосья, и её голос стал тише, будто она боялась спугнуть само слово. — Стебель у неё гранёный, тёмный, кверху в стрелу складывается. А листья — узкие, длинные. И стоит она всегда чуть склонившись, будто от тяжкой думы земле кланяется. Ищи там, где сыро, у самого дуба, в тени. Увидишь — не ошибёшься.
Старуха помолчала, давая образу закрепиться в сознании Олеси.
— А как найдёшь — росу с её листьев собери. Каждую каплю береги, в глиняную посуду клади. Эта роса силу особую имеет — нечистую силу смиряет, для чистого дела основой служит.
Ночь тянулась бесконечно. Олеся не сомкнула глаз, прислушиваясь к каждому шороху.
Когда предрассветная мгла стала редеть, взяла глиняный кувшин и выскользнула из дома. В лесу царила та особенная, зябкая тишина, что бывает лишь перед восходом. Воздух пах мокрой корой и прелыми листьями.
У старого дуба, в сыроватой низине, она нашла их — несколько стеблей с поникшими, иссиня-тёмными листьями, будто отяжелевшими от невыплаканных слёз.
Олеся, затаив дыхание, стала собирать с широких листьев холодную росу. Вдруг где-то наверху, в спящей кроне дуба, громко и резко каркнул ворон. Звук ударил по натянутой тишине, как камень по льду.
Олеся вздрогнула, пальцы разжались, и кувшин едва не выскользнул из рук. Сердце упало в пятки, но она успела подхватить его на лету, прижала к груди, чувствуя, как колотится в горле испуг.
Стояла так, не дыша, пока эхо того карканья не растаяло в сумраке. Потом, стиснув зубы, снова принялась за работу, стараясь не глядеть в чёрную гущу ветвей.
Плакун трава и корень мандрагоры
Федосья приняла кувшин, обхватила его ладонями — будто живое сердце в руках держала.
— Роса с плакун-травы нечисть усмиряет. Границы ставит. Ею и зарядим...
Достала из-за пазухи почерневший корень мандрагоры, окунула в кувшин. Вода вспенилась, зашипела. — ...крикуна этого лесного. Чтобы наша воля в нём говорила.
Вынула корень, сунула Олесе за пазуху, а кувшин вернула в её руки.
— Слушай весь порядок. Порог этим облей — путь ведьме преградишь. Потом стань под окно и пой. Всю душу в песню вложи.
Пальцы старухи сжали край кувшина.
— Тёмные чары на колдовской воле держатся. Она его злом привязала. А ты — памятью. Есть что от него?
Олеся молча протянула серебряный перстень, что подарил ей Потап.
Старуха взяла его, на мгновение прижала к своим губам, что-то прошептала, потом протянула обратно.
— Надень. Пусть на пальце твоём будет, когда петь станешь. Чтобы любовь в каждом звуке жила. А когда время придёт — плюнь на корень мандрагоры, что у сердца, да швырни его в стену. Чтобы твоя правда её кривду сожгла.
Песня, что сильнее колдовства
Сердце Олеси бешено колотилось, когда она подкрадывалась к одинокой избушке у леса. Холодный корень будто прирос к коже, вытягивая дрожь и сомнения. В окне светился тусклый огонёк.
Вспомнив наказ Федосьи, она, не дыша, подобралась к порогу и выплеснула на него остатки воды из кувшина.
Потом она отступила в тень старой ели, прижала к груди руки, и тихо, срывающимся голосом, сперва шёпотом, но потом всё громче и увереннее, запела.
Ту самую, что Потап любил, — про белую чайку да про ясный месяц. Песню о любви и о верности. Она пела, и с каждым звуком корень у сердца будто теплел и оживал, становясь частью её собственной, звучащей из сердца, мольбы.
Сначала в избе ничего не происходило. Потом тень мелькнула за окном. Дверь с треском распахнулась, и на пороге возникла Оксана.
Лицо её, всегда казавшееся высеченным из мрамора, теперь было перекошено гримасой злобы.
— Молчи! — прошипела она, и голос её заскрипел, как сухое дерево. Но Олеся пела, вкладывая в песню всю свою тоску, всю память о тёплых руках Потапа.
— Довольно! — взревела Оксана. — Думаешь, от скуки это? От бессердечия? Я ОТОМСТИЛА! Твоя прабабка, эта голубка невинная, у моей прабабки жениха увела, счастье навек отравила!
Голос её сорвался в хрип, а глаза сверкали огнём, будто в них отражалось пламя костра, зажжённого сто лет назад.
Олеся на миг замолкла. И в эту секунду из избы, едва переставляя ноги, вывалился Потап. Он стоял, пошатываясь, лицо его было маской, но по щеке медленно катилась слеза.
Увидев эту слезу, Оксана взревела и рванулась к Олесе, но словно споткнулась о невидимую преграду у порога — роса плакун-травы стояла стеной между ними.
Олеся выхватывала из-за пазухи корень мандрагоры, плюнула на него и швырнула в стену избы.
Корень, заряженный песней и росой плакун травы, с глухим стуком ударился о бревно.
Ведьмин крик оборвался, сменившись тихим, горьким стоном.
Она посмотрела на Потапа — на ту слезу, что катилась по его щеке, — и взгляд её потух.
— Всё зря, — прошептала она, — Опять... всё зря.
Она отступила к порогу. Спина её коснулась косяка, и тени из сеней потянулись к ней, обвивая руки и плечи, словно плющ. Дверь дома захлопнулась сама собой.
И в тот же миг избу начало затягивать. Сначала у основания, где бревна встречались с землёй, поползли цепкие побеги ежевики. Потом по стенам расползлась густая сеть хмеля, а на крыше появился мох, покрывая серое дерево бархатным зелёным саваном.
Потап ахнул, будто вынырнув из ледяной воды. Он пошатнулся, и Олеся подхватила его. Обняв, повела прочь, не оглядываясь на избу.
С тех пор прошло много лет. Выросли дети, поседели виски. Иногда Олеся вспоминала ту ночь. И понимала: любая ненависть, даже самая праведная, всегда возвращается к тому, кто её лелеет. Съедает изнутри, оставляя после себя лишь выжженную пустоту.
А вы верите, что старые обиды могут переходить из поколения в поколение, словно родовое проклятие? Или, может, знаете истории о том, как простая человеческая любовь оказывалась сильнее самого тёмного колдовства?
Поделитесь в комментариях — интересно ваше мнение. Если рассказ понравился, поставьте, пожалуйста, лайк — это поможет другим читателям найти эту историю.
🔥Мои контакты на других площадках: Телеграм | MAX