В середине XX века в европейской философии произошло событие, по своей радикальности сравнимое с коперниканским переворотом. Если Коперник сместил Землю из центра Вселенной, то такие мыслители, как Мишель Фуко, Жак Лакан, Луи Альтюссер и Ролан Барт, сместили из центра культуры ее главного героя — человеческое «Я». Понятие «смерти субъекта» стало лозунгом, вокруг которого кипели не только академические страсти, но которое в конечном счете проникло в самые основы современного самосознания, приведя к глубокому кризису ответственности и воли.
Идея автономного, суверенного субъекта, хозяина своих мыслей и поступков, является одним из величайших завоеваний европейского Модерна. Ее истоки лежат в картезианском «Cogito, ergo sum» — «Мыслю, следовательно, существую». Для Рене Декарта мыслящее «Я» было той последней, неоспоримой точкой опоры, на которой можно было выстроить все здание достоверного знания. Этот образ человека как разумного, самопрозрачного и самодетерминирующегося существа был подхвачен и усилен Просвещением. Он стал философским обоснованием прав человека, демократии, моральной ответственности и исторического прогресса. Человек мыслился как автор своей судьбы и творец социального мира.
Однако уже в XIX веке в этой гармоничной картине появились трещины. Карл Маркс указал на то, что сознание человека определяется его общественным бытием, его местом в системе экономических отношений. Человек — не чистый дух, а продукт своего класса, и его идеи являются лишь надстройкой над материальным базисом. Зигмунд Фрэйд нанес еще более мощный удар, открыв, что за фасадом сознательного «Я» бурлит темный, иррациональный океан бессознательного, управляемый влечениями и вытесненными травмами. Разумный субъект оказался марионеткой в руках скрытых психических сил.
Эти критические атаки подготовили почву для тотального штурма концепции субъекта в структурализме и постструктурализме. Структурализм, возникший на волне интереса к лингвистике Фердинанда де Соссюра, предложил рассматривать любые культурные феномены — мифы, ритуалы, социальные институты — как знаковые системы, подчиняющиеся глубинным, безличным законам структуры. В этой парадигме не человек говорит на языке, а язык говорит через человека. Индивид становится лишь точкой пересечения, «носителем» структуры, местом, где проявляются ее имманентные законы.
Клод Леви-Стросс в своих антропологических исследованиях показал, что даже самые фундаментальные аспекты человеческой жизни, такие как правила брака или мифологические сюжеты, подчиняются логике бинарных оппозиций, аналогичной языковой. Ролан Барт провозгласил «смерть автора», утверждая, что текст живет своей собственной жизнью, независимой от намерений его создателя. Значение рождается не в голове автора, а в пространстве между текстом и читателем, в бесконечной игре культурных кодов.
Одним из самых радикальных «могильщиков» классического субъекта стал психоаналитик Жак Лакан. Он переосмыслил фрейдовское бессознательное, заявив: «Бессознательное структурировано как язык». Согласно Лакану, человеческое «Я» (эго) формируется на так называемой «стадии зеркала», когда младенец впервые узнает свое отражение и идентифицирует себя с этим целостным, но иллюзорным образом. Таким образом, сама основа личности оказывается фундаментально чуждой и построенной на недоразумении. Субъект у Лакана — это не суверенное «Я», а «субъект бессознательного», расколотый, децентрированный, говорящий из места Другого — языка, культуры, символического порядка.
Мишель Фуко довел эту критику до логического и политического предела. В таких работах, как «Слова и вещи» и «Надзирать и наказывать», он продемонстрировал, что сам концепт «человека» является не вечной сущностью, а исторически преходящим изобретением, «следом на морском песке», который вот-вот смоет волной. Он показал, как через различные «диспозитивы» — тюрьмы, больницы, школы, казармы — власть не просто подавляет индивида, но активно конструирует его, производит определенный тип субъективности. Власть не говорит «нет», она говорит «стань таким». Современный «индивид» — это продукт технологий власти, нацеленных на дисциплинирование тела и нормализацию поведения.
Таким образом, к концу 1960-х годов классический субъект Модерна был, казалось бы, окончательно низложен. На его месте философия обнаружила пустое место, точку приложения внешних сил — языковых, социальных, бессознательных. Этот теоретический триумф, однако, имел глубокие и неоднозначные практические последствия. Самыми значительными из них стали отказ от ответственности и паралич воли.
Если «Я» — не хозяин в собственном доме, а лишь марионетка структур, дискурсов и бессознательных влечений, то на каком основании можно возлагать на него моральную ответственность? Классическая этика, от Канта до Сартра, основывалась на предпосылках, что индивид свободен в своем выборе и потому несет за него полную ответственность. Но если выбора как акта суверенной воли не существует, если наше решение является результатом сложного переплетения социальных детерминаций, семейных травм и языковых клише, то сама идея вины и ответственности теряет почву.
Это привело к возникновению своеобразной «культуры алиби». В современном дискурсе проступок или преступление все реже рассматриваются как злая воля, и все чаще — как симптом. Это симптом социальной несправедливости, психологической травмы, плохой наследственности или дискриминационного дискурса. Преступник превращается в жертву — жертву обстоятельств, системы, воспитания. Конечно, такой подход содержит в себе важный гуманистический потенциал, призывая к пониманию глубинных причин человеческого поведения. Однако его обратной стороной становится размывание личной ответственности. Если за мои действия отвечает не мое «Я», а мое бессознательное, мой социальный класс или мои гены, то я, по сути, снят с крючка. Воля оказывается иллюзией, а ответственность — анахронизмом.
Этот мировоззренческий сдвиг напрямую ведет к параличу воли, как индивидуальной, так и коллективной. Проект Модерна был проектом активного преобразования мира. Революционер, ученый, предприниматель, художник-авангардист — все они были воплощениями воли, веры в то, что человек может изменить себя и окружающую действительность. Но как можно ставить грандиозные цели и пытаться их достичь, если тот, кто их ставит, — это фикция, «эффект» дискурсивных практик?
Политическая воля оказывается подорванной. Зачем бороться за лучшее будущее, если «народ», «класс» или «нация» — это не субъекты истории, а просто временные и изменчивые конструкты? Художественная воля атрофируется. Если автор умер, то искусство превращается в бесконечную цитацию, коллаж, ремикс, игру с чужими кодами, где невозможен подлинный творческий акт. Индивидуальная воля к саморазвитию и самопреодолению сменяется терапией и самопомощью, нацеленными на адаптацию к существующим условиям, а не на их трансценденцию.
Таким образом, «смерть субъекта», начавшаяся как смелая интеллектуальная деконструкция иллюзий Модерна, привела к формированию особого типа человека — человека-поверхности, человека-эффекта. Это человек, который знает, что его «Я» — конструкция, его желания навязаны рекламой, его мысли предопределены языковыми штампами. И это знание парализует его. Он отказывается от амбиций суверенитета, предпочитая ему комфортную зависимость от систем, алгоритмов и дискурсов.
Он больше не герой своей биографии, а скорее зритель или, в лучшем случае, соавтор сценария, написанного безличными силами культуры, языка и власти. Трагедия этого положения заключается не в том, что человек обнаружил свою несвободу — с этим так или иначе сталкивалась всякая глубокая философия. Трагедия в том, что, объявив о «смерти субъекта», он рискует утратить ту самую напряженную точку сопротивления, то усилие воли и принятия ответственности, которые лишь и могут сделать его — пусть не абсолютным хозяином, но хотя бы активным участником и творцом собственного, пусть и обусловленного, существования. В конечном счете, отказавшись от воли и ответственности, он добровольно хоронит ту самую агентность, которая, несмотря ни на какие детерминации, остается последним оплотом человеческого достоинства.