В конце XX века западная философия пережила странный и беспрецедентный поворот. То, что начиналось как попытка обновить язык мышления и вернуться к изначальным вопросам бытия, постепенно превратилось в изощренную интеллектуальную практику, для которой процесс анализа и разборки смыслов стал важнее любого возможного результата. Этот путь, пролегающий от суровых прозрений Мартина Хайдеггера к радикальным текстовым играм Жака Деррида, можно назвать великим философским отречением — добровольным отказом от притязаний на построение целостных систем и утвердительных высказываний о мире.
Фундамент для этого поворота был заложен в первой половине столетия в Германии. Мартин Хайдеггер, работавший в традиции немецкой философии, ощущал глубокий кризис, поразивший европейскую мысль. Он считал, что со времен Платона метафизика пошла по ложному пути, постепенно забыв о самом главном — о вопросе о Бытии. Западная философия, по его мнению, сосредоточилась на сущем, на конкретных вещах и объектах, оставив без внимания то, что делает возможным само их существование. Это фундаментальное забвение, которое Хайдеггер называл «Seinsvergessenheit», привело к технократическому отношению к миру, где все — природа, культура, даже сам человек — рассматривается как ресурс, сырье для использования.
Метод, который Хайдеггер разработал для преодоления этого кризиса, он называл «деструкцией». Это был не акт разрушения ради разрушения, а сложная герменевтическая процедура, направленная на разборку многовековых наслоений метафизических понятий. Представьте себе археолога, осторожно снимающего слой за слоем почву, чтобы добраться до скрытого под ними древнего фундамента. Так и Хайдеггер стремился «прорубить просеку» в чаще понятий и догм, чтобы вернуться к изначальному, досократовскому опыту осмысления Бытия.
Его деструкция была пронизана пафосом поиска утраченной аутентичности. Он пытался найти такой способ мышления и такой язык, которые могли бы выразить само событие бытия, а не просто перечислить существующие сущности. Его знаменитый анализ человеческого существования как «бытия-в-мире», озабоченного своей конечностью и «вброшенного» в ситуацию, которую оно не выбирало, был попыткой описать фундаментальный опыт, предшествующий любым философским конструкциям. Хайдеггеровская деструкция была трагической и героической — она требовала мужества посмотреть в лицо ничто, признать свою заброшенность и, тем не менее, продолжать вопрошать.
Однако в этом мощном философском жесте таилась роковая двусмысленность. Хайдеггер расчистил площадку, разрушив доверие к традиционным категориям западной метафизики: субстанции, причинности, субъекта. Но то, что он обнаружил на месте старых построений, не было новым, прочным фундаментом. Это была бездна, «Abgrund». Он показал, что язык самой философии пропитан «метафизикой присутствия» — наивной верой в то, что смысл и истина могут быть полностью явлены, присутствовать здесь и сейчас. Сделав это открытие, Хайдеггер непреднамеренно дал в руки следующему поколению мыслителей инструмент, который они направили уже против самой идеи поиска фундамента.
Этим мыслителем, совершившим решающий поворот, стал Жак Деррида. Алжирский философ, работавший в Париже, взял хайдеггеровскую «деструкцию» и трансформировал ее в то, что мы теперь знаем как «деконструкцию». Если Хайдеггер был дровосеком, расчищающим завалы в лесу в поисках истока, то Деррида стал ювелиром, работающим с текстами при помощи лазерного скальпеля. Его интерес сместился с Бытия на текст, с онтологии — на язык.
Деррида показал, что западная культура и философия построены на системе бинарных оппозиций: речь и письмо, природа и культура, мужское и женское, смысл и бессмыслица, присутствие и отсутствие. В каждой из этих пар первый элемент традиционно считался привилегированным, первичным, позитивным, а второй — производным, вторичным, негативным. Деконструкция как метод заключается не в том, чтобы просто отвергнуть эти оппозиции, а в том, чтобы показать, как привилегированный член каждой пары на самом деле зависит от своего подавленного «другого».
Например, философская традиция со времен Платона превозносила живую речь как непосредственное выражение мысли и презрительно относилась к письму как к ее мертвому следу. Деррида в своей знаменитой работе «О грамматологии» блестяще демонстрирует, что сама возможность речи уже содержит в себе логику письма — отсрочки, различия, опосредованности. Письмо, таким образом, оказывается не вторичной записью речи, а условием ее возможности. Этот ход был типичен для дерридианской деконструкции: он переворачивал иерархии, показывая, что маргинальное, исключенное, подавленное является структурно необходимым для того, что считалось центральным и основополагающим.
Ключевым для этого процесса стал введенный Деррида неологизм «différance» (с буквой «а», неразличимой на слух в французском языке). Это понятие объединяет в себе два значения: «различать» и «откладывать». Смысл, согласно Деррида, никогда не присутствует в знаке полностью. Любой знак отсылает к другому знаку, тот — к следующему, и так до бесконечности. Значение постоянно производится в этом движении различия и в то же время вечно откладывается, никогда не являясь нам в своей полноте. Нет никакого конечного пункта, никакого «трансцендентального означаемого» (Бог, Истина, Разум, Человек), которое могло бы остановить эту бесконечную цепочку отсылок.
Именно здесь деконструкция совершает свой решающий поворот и становится самоцелью. Если нет конечной истины, к которой можно прийти, если любой текст содержит в себе внутренние противоречия и зависит от того, что он исключает, то единственно возможной философской практикой становится бесконечный процесс анализа этих противоречий и зависимостей. Деконструкция перестает быть средством для достижения какой-либо цели — будь то познание Бытия, установление Истины или построение справедливого общества. Она становится самодостаточной деятельностью, философией как перманентным движением, которое не стремится к финалу.
Философ-деконструктивист уподобляется Сизифу, который перестал бороться с бессмысленностью своего труда и нашел глубокое, почти эстетическое удовлетворение в самом ритме подъема и спуска, в тщательном изучении фактуры камня, который ему суждено вечно катить. Это не трагедия, но и не комедия. Это принятие игры как единственной доступной реальности. Деконструкция как самоцель — это философия, которая с наслаждением пожирает собственный хвост, видя в этом акте и предельную честность, и высшую форму интеллектуальной свободы.
Этот поворот имел колоссальные последствия для всей интеллектуальной культуры второй половины XX века. Деконструкция, возведенная в ранг самоцели, действовала как черная дыра. Любая попытка предложить целостный проект, любые «большие нарративы» — будь то марксизм, фрейдизм, либеральный прогрессизм или религиозное возрождение — немедленно затягивались в ее гравитационное поле. Их разбирали на части, показывая, как их язык содержит скрытые противоречия, как их центральные понятия зависят от того, что они вытесняют, как их притязания на истинность являются лишь игрой риторики и властных отношений.
Эта практика даровала невероятное ощущение освобождения. Она была подобна карнавалу, где срывались все маски, и оказывалось, что под личиной абсолютной истины скрываются частные интересы, под маской естественного порядка — исторически сложившиеся условности, под маской целостного субъекта — собрание разнородных дискурсивных практик. Интеллектуальная эйфория от этого разоблачения была подобна катарсису. Философия наконец-то избавилась от бремени быть «царицей наук» и с легким сердцем признала себя одной из многих языковых игр.
Однако за карнавалом всегда наступает будничное утро. Ценой этой свободы стал глубокий паралич воли. Если любой проект — лишь текст, если любая истина — эффект языка, а сам автор проекта — иллюзия, «эффект дискурса», то кто и на каком основании будет действовать? Кто возьмет на себя ответственность за предложение нового будущего, если любое такое предложение может быть немедленно деконструировано, разобрано на составные части и выставлено в качестве наивного или, что хуже, тоталитарного жеста?
Деконструкция, превратившись в самоцель, блестяще диагностировала болезнь западного разума — его склонность к тотализирующим конструкциям, подавляющим инаковость. Но она предложила в качестве лечения бесконечное, самолюбующееся созерцание симптомов. Она стала виртуозным патологоанатомом, способным с ювелирной точностью вскрыть любой труп логоцентризма, но оказалась совершенно беспомощной в роли акушера, помогающего родиться новым смыслам. Она могла объяснить, почему любая стена непрочна, но не могла заложить ни одного кирпича для нового здания.
Таким образом, эволюция от Хайдеггера к Деррида — это путь от трагического героя, в одиночку бросающего вызов судьбе западной метафизики в поисках утраченного Бытия, к гениальному шуту, разбирающему королевский трон на щепки, чтобы доказать, что под парчой и золотом нет ничего, кроме пустоты. Это был путь огромной интеллектуальной честности и невероятного экзистенциального риска.
Риска, который культура Постмодерна так и не смогла оправдать. Возведя деконструкцию в самоцель, она подарила человеку небывалую свободу от догм, от тотализирующих идеологий, от гнета «единственно верных учений». Но она же отняла у него почву под ногами, лишила его точки опоры, с которой можно было бы начать строить завтра. Она оставила человека на развалинах храмов, с идеальным, до мельчайших деталей, пониманием того, почему ни один камень нельзя положить на другой, и с полной, абсолютной беспомощностью перед лицом глобальных вызовов, требовавших не бесконечного анализа, а решительного действия. Она освободила его от иллюзий, но вместе с иллюзиями ушла и надежда, а с надеждой — и воля, способная преображать мир. В конечном счете, остался лишь бесконечный, самокомментирующий текст, завороженный собственным отражением в зеркале отсутствия.