Вся родня начала готовиться к переезду. В доме стоял какой-то нервный шум: кто-то торопливо скручивал старую мебель, кто-то прощался с комнатами, в которых прожил полжизни, а кто-то сидел на табуретке, будто всё происходящее к нему не имеет отношения. Переезд — как маленький конец света, и каждый переживал его по-своему.
Нашему семейству выделили квартиры улучшенной планировки в новостройке. Дяде, бабушке, К. с дочерью, крёстной и папе — по однушке. Нам с мамой и братом досталась двушка. Именно тогда я узнала, что родители давно разведены — как будто меня забыли предупредить о важной детали собственной жизни.
Папа почти сразу сбежал на другую улицу, подальше от мамы. Поменял свою новую квартиру на комнату в общаге. С доплатой. Эти деньги он отдал брату — тому самому, который крутился в криминале, менял вишнёвые девятки одну за другой и о папе вспоминал только тогда, когда нужен был кеш. Так нас и задели «лихие» — не пулями, а пустыми карманами и разбитыми семьями.
А наш частный дом сгорел ещё до того, как мы успели вынести оттуда всё, что связывало нас с прежней жизнью.
Мне было шесть-семь лет. Я ходила в школу и думала, что новая квартира с ванной и унитазом — это начало новой, «настоящей» жизни. Но какой именно — хорошей или плохой.
Когда мама освободилась от контроля папиной родни, она стала пить. Папа — тоже. Выпивка у них будто стала новым воздухом. А я всё чаще убегала к бабушке или крёстной, особенно когда та пекла блинчики — они пахли теплом и безопасностью.
У меня появились друзья во дворе. Серёжка, который жил за стенкой, был старше меня на год. Его мама делала потрясающие блинчики с начинкой, а мы с ним в тамбуре из ворованных кирпичей строили домик с гаражом. У меня тогда не было кукол. Барби была мечтой. И однажды Серёжка нашёл её — сломанную, в лифте. Он с отцом её склеили, а его мама сшила ей одежду. Они подарили её мне. Это была не просто кукла. Это было доказательство, что кому-то я важна.
Двумя этажами ниже жил Яшка — самый умный и самый добрый среди нас. Он редко болел на людях, улыбался, шутил... И только на его дне рождения мы узнали, что он старше, чем кажется: диабет не давал ему расти. Болезнь забрала его незадолго до его свадьбы. Он будто всю жизнь бежал наперегонки с временем — и проиграл.
Казалось бы, какие проблемы могут быть у ребёнка? Только одна — его родители.
Мамино пьянство росло, как снежный ком. Воспоминания — как куски из разбитого зеркала, острые и отчётливые. Мама идёт к друзьям, напивается, и я тащу её домой, как маленькая тень взрослой беды. Она не могла встать с унитаза, звала меня, плакалась, что «ножки болят». Она брала меня на все попойки — знала, что я не уйду. Я просила прохожих помочь поднять её из лужи. Умоляла её не пить — а в ответ получала пощёчины. Её мир был алкоголь, я — фон.
Она перебивалась случайными подработками. Торговала пирожками — я стояла рядом. Стоило ей зайти в рюмочную, я оставалась торговать одна. В хлебной палатке её однажды заменяла я — чтобы не украли товар и выручку.
Она таскала меня по шашлыкам, по дачам, ночёвкам с чужими людьми, по саункам, где смех, пар, алкоголь смешивались в одну липкую атмосферу, от которой хотелось исчезнуть. Наши «путешествия» были только такими.
Был у мамы и «друг сердца» — дядя Саша. Друг семьи, который был другом и папе, и маме ещё при папе. Он заходил редко трезвым. После выпитого их «чувства» вспухали, как нарывы. Я видела слишком много для ребёнка. Пьяная возня двух людей, потерявших берега.
В тяжёлые моменты я садилась на подоконник, открывала настежь окно и «бронировала» звёзды. Если упадёт — сбудется желание. Домик для Барби, машинка, зелёные лосины… Звёзды висели неподвижно, но я всё равно верила. А рядом витали запахи хлебозавода и кондитерской — смесь карамели и тёплых булочек. Я до сих пор помню этот запах. Как и запах мокрых клёнов — он для меня всегда будет запахом сентября.
Мне восемь. Мама с подругой едут в районный город — «в гости». Я — с ними. Они собирают все рюмочные ещё до автобуса. Сдачу ссыпают мне в кармашек платья, вроде как на конфеты. На стоянке у автовокзала выходят в магазин. Подруга возвращается, водитель возвращается, мама — нет. Я нахожу её за магазином, в грязи, раскинутую как сломанная кукла. Подняла. Надо ехать домой.. Нас не хотели пускать в транспорт. Я умолила кондуктора позволить доехать до нужной остановки. Домой мама идти не хотела — сказала, что пойдёт только если я куплю ей водку. Я достала всю мелочь из кармана, купила. Дома я её отмыла, переодела, уложила спать. Конфет купить я так и не смогла..
Почему я не пишу про брата? Он вроде старший. Но он ушёл из этого ада сразу — в компанию друзей и к родственникам по отцовской линии. Он просто отказался участвовать.
Мне было восемь, а через два дня должно было исполниться девять. Мы всей гурьбой гуляли во дворе — семечки, смех, виноград с косточками. Крестная, проходя мимо, строго сказала мне: «Не ешь виноград с косточками, аппендицит вырежут». Мы посмеялись. А уже ночью мне стало так плохо, что мама вызывала «скорую».
Утром я оказалась на операционном столе. Очнулась за день до дня рождения — в палате, с заклеенным животом, с болью, от которой хотелось исчезнуть. Ходить нельзя, но организм есть организм. Я встала, держась за кровать, и сделала несколько шагов, будто преступление совершила.
Настал мой день рождения. Вместо праздника — больничный потолок и запах лекарств. Крёстная с Ф. приехали первыми, принесли две бутылки минералки — больше они ничего не могли дать. Мама тоже пару раз появлялась сначала, а потом просто... растворилась.
А у меня началось загноение. Живот горел. Температура поднималась к вечеру, как по расписанию. Врачи сказали: нужен кто-то из родителей, чтобы решить — повторная операция или мучительные процедуры. Но родители не пришли. Решать пришлось мне — девятилетней девочке. Я выбрала процедуры.
В шов вставили дренаж, и каждый день туда вводили металлическую трубку, по которой то холодная, то горячая жидкость заходила внутрь. Это было ощущение, будто тебя выворачивают изнутри. Были ещё больнючие уколы — такие, что после них одну ногу приходилось тащить за собой. Но я не плакала.
Как-то, стоя под дверью процедурного кабинета, я слушала, как внутри кричит мальчик. Две медсестры мимо прошли и раздражённо бросили: «Орёт как резаный». Почему-то именно это меня задело. И я пообещала себе: как бы ни было больно — я не закричу. Чтобы никогда, ни при каких обстоятельствах, никто так не сказал про меня. И я держала слово.
Боль накрывала так, что дыхание замирало. Пальцы на ногах сводило судорогой. В глазах темнело. Слёзы тихо стекали по щекам — но я не издала ни звука. Ни разу.
Когда меня наконец выписывали, мама приехала в солнечных очках. Я уже тогда понимала, что солнечные очки в пасмурный день — это не мода. Под ними скрывался фингал, а от неё пахло перегаром.
И мне вдруг стало ясно, отчего она так долго не приходила. Я всё поняла — и это было больнее любой процедуры.
Мне девять. Брат уходит в армию. И я случайно узнаю, что мы переезжаем в какую-то деревню. Мама накопила огромный долг за квартиру, а риэлтор предложил «выгодный» вариант обмена с доплатой.
Мать уехала одна. Меня оставила крёстной и бабушке: «Через недельку заберу». Она не забрала меня ни через неделю, ни через месяц, ни через полгода. Вернулась через год — когда вся доплата была уже пропита.
Тогда мне казалось, что я знаю, что такое боль, стыд и одиночество. Казалось, что страшнее, чем есть, уже не станет. Но это было заблуждение…