Найти в Дзене
Тени слов

Был ли Толстой мыслителем? Опыт разочарования.

Что будет, если соскоблить позолоту с векового монумента, чтобы показать грубую, тусклую бронзу под ней. Что ж, попробуем излить этот едкий эликсир на Льва Николаевича Толстого. И правда, какая насмешка: граф Толстой, с рождения вскормленный французским языком и европейскими манерами, вздумал рядиться в мужицкую поддевку и плести лапти для русской души. Из этого карнавала и родился тот Лёв Толстой, которого мы знаем, невольный плод великосветской прихоти и славянофильского позерства. Он не стал русским; он сделал себя русским, и в этой нарочитости вся его трагедия и вся его фальшь. Его мысль — это мысль титана, но титана, работающего кувалдой там, где требуется скальпель. Он обрушивает на проблему целые горы морали, он давит своей искренностью, как катком, но в этой гигантомании нет изящества, нет той трепетной, почти болезненной тонкости, что отличает подлинное проникновение в хаос человеческого удела. Возьмите его отлучение от искусства — этот грубый, утилитарный подсчет: нужно ли с

Что будет, если соскоблить позолоту с векового монумента, чтобы показать грубую, тусклую бронзу под ней. Что ж, попробуем излить этот едкий эликсир на Льва Николаевича Толстого.

И правда, какая насмешка: граф Толстой, с рождения вскормленный французским языком и европейскими манерами, вздумал рядиться в мужицкую поддевку и плести лапти для русской души. Из этого карнавала и родился тот Лёв Толстой, которого мы знаем, невольный плод великосветской прихоти и славянофильского позерства. Он не стал русским; он сделал себя русским, и в этой нарочитости вся его трагедия и вся его фальшь.

Его мысль — это мысль титана, но титана, работающего кувалдой там, где требуется скальпель. Он обрушивает на проблему целые горы морали, он давит своей искренностью, как катком, но в этой гигантомании нет изящества, нет той трепетной, почти болезненной тонкости, что отличает подлинное проникновение в хаос человеческого удела.

Возьмите его отлучение от искусства — этот грубый, утилитарный подсчет: нужно ли сие произведение для «братского единения людей»? Это суждение потного пахаря, пришедшего в Лувр и меряющего полотна Рембрандта количеством калорий, которое можно из них извлечь для пользы общины. Где тут дрожь, тайна, сладострастие недосказанности? Всё вывалено на солнце, вывернуто наизнанку и подвергнуто суду деревенского старосты. Это не глубина — это упрощение, доведенное до гениальности, то есть до чудовищности.

Сравните его с Чеховым. Чехов не выносит никаких приговоров. Он показывает: вот человек, он говорит пошлости, он несчастен, он увядает. И всё. В этой паузе, в этом отказе от морального резюме — бездна сострадания и истины. Толстой же никогда не сомневается в своем праве быть судьей. Его «непротивление» одна из самых властных и агрессивных доктрин, ибо она не оставляет человеку выбора, она навязывает ему свою правду с силой мужицкого кулака. Это деспотизм элитарной святости.

Или Василий Розанов! Розанов — это сама жизнь, бурлящая, противоречивая, телесная. Его мысль струится, как ручей, в ней есть влажность, тепло, русский запах. Он мыслит не категориями, а ощущениями. Толстой же мыслит конструкциями. Его мир — это выстроенная, продуманная до последнего гвоздя усадьба, где даже сорная трава обязана расти согласно его уставу. Он выкорчевывает всю сложность, всю «грешную» плоть мира во имя своего душевного комфорта, своей тоталитарной барской искренности.

И в этом его главное поражение. Он, боровшийся с лицемерием всей цивилизации, стал заложником собственного мифа. Он хотел простоты, но настоящая глубина никогда не бывает простой. Она аристократична. Она играет оттенками, а не кричит с амвона. Он замуровал свой блестящий, европейский, графский ум в склепе собственноручно придуманной «народной правды», и оттуда доносится его голос — мощный, неоспоримый, но лишенный тех тихих, блестящих нюансов, что одни лишь и делают мысль живой. Он не блещет — он ослепляет, и в этом ослепительном свете не видно ни теней, ни полутонов, ни самой истины.