Часы показывали час ночи. Я стоял у гроба. Ноги онемели, стали чужими, два столба мертвой плоти, вросшие в ковер. А в гробу лежала Люда. Моя Люда. Та, чье дыхание было для меня музыкой, чье тело стало для меня домом. Теперь этот дом был пуст и заперт навсегда.
Не было таблетки от этой боли. Не было слова, которое могло бы заткнуть вопль, вывший во мне белой, оглушающей метелью.
Я попятился, пытаясь нащупать диван, но ноги подкосились, и я рухнул, ударившись поясницей о жесткий край. Боль была далекой, чужой, не идущей ни в какое сравнение с той, что пылала внутри.
Поднялся, сел на диван и прошептал:
— Почему ты покинула меня?
Я закрыл лицо руками. Сердце замерло в идиотской, безумной надежде, что она ответит мне. И тогда я почувствовал прикосновение. Рука на моих волосах, мягкая, усталая. Я отдернул руки с лица. Это была не Люда. Это стояла ее мать, Валентина Ивановна, и смотрела на меня глазами, такими же выжженными, как и мои.
— Иди, поспи, сынок, — прошептала она. — Я с ней посижу.
Поднялся, побрел в нашу спальню. Наша. Это слово снова ударило в висок. Упал на постель, и усталость, черная и бездонная, поглотила меня без остатка.
Я провалился в сон. Не в забвение, а в другой, ясный и яркий мир. Там она была жива. Солнце светило, и Люда улыбалась, а потом вдруг сказала тихо, с таким страданием, которого я не видел даже в больнице:
— Прости меня. Я виновата перед тобой.
Ее поцелуй был реальнее, чем пустота в комнате. Я вздрогнул и открыл глаза. Слова ее звенели в тишине, как осколки стекла. В чем вина? Что она могла сделать? Умереть? Это не вина. Это приговор.
К обеду набилась квартира. Пришли друзья, знакомые, примчались мои родители. Их объятия были крепкими, их слезы — горячими. А я был куском льда, который медленно таял, и с ресниц капала соленая вода.
Мы стояли у гроба. Рядом с Людой — я и Валентина Ивановна. Отец ее не приехал. Деревня, водка — стандартный рецепт от горя.
За спиной пополз шепоток, как подползают тараканы к крошке:
— И как так быстро ее болезнь съела?
— Рак третьей стадии никого не щадит… А ей бы жить да жить!
Действительно. Год в любви, в золотой дымке счастья. А потом — больница. Слова врача, прозвучавшие как выстрел в тихом кабинете: «Рак. Третья стадия. Месяц, в лучшем случае».
Я тогда взял отпуск за свой счет. Начальник, Михаил Эдуардович, кивнул: «Понимаю. Жена — это святое». Мы не были расписаны. Всегда казалось, что успеем. А потом стало не до романтики.
Мы уехали в ее деревню. Прожили там последний месяц, как в аквариуме, за стеклом которого бушует настоящий мир. А потом она сказала: «Поехали домой». Она знала.
На четвертое утро я проснулся от звенящей тишины. Повернулся, чтобы обнять ее, и коснулся холодной мраморной кожи. Вскочил. Она лежала, уставившись в потолок стеклянными глазами. На ее щеках застыли две крошечные слезинки, будто она плакала, уходя.
В тот миг я сам захотел умереть. И сейчас, глядя на то, как крепкие, безразличные мужики уносят ее гроб, эта мысль снова шевелится в моей разорванной душе.
Катафалк тронулся. Мы с Валентиной Ивановной поехали за ним на моей машине. Родители настояли: похороним в деревне. Я смотрел в лобовое стекло, на уходящую вдаль дорогу, и в ушах звенел ее голос из сна: «Виновата перед тобой». И этот звон был страшнее любой панихиды.
Дорога в деревню заняла вечность. Час, который показался днем. Гроб внесли в родительский дом, и он встал в центре кухни, как черная икона, вокруг которой затеплились слезы.
Отец, Дмитрий, сидел за столом, и слезы текли по его щекам ручьями, солеными и бесконечными. Он наливал стопку, выпивал, и плакал еще пуще. Мать рыдала, причитая над своим дитятком. Единственная дочь. Свет в очаге, навсегда угасший.
После похорон я пробыл там еще два дня, задыхаясь в тисках этого горя, и уехал в город. Пустота квартиры была невыносимее, чем плач в деревенском доме, поэтому я вышел на работу.
На девятый день я поехал в деревню. В бардачке лежал пистолет. Решение было окончательным, холодным и тяжелым, как свинец.
Поминки прошли в тумане. Мы пили с Дмитрием молча, понимая друг друга без слов, пока он не рухнул на стол в пьяном сне. Я вышел на улицу. Утренний воздух был холодным и острым, как лезвие. Он не освежал, а лишь больнее ранил.
Я побрел на кладбище.
Сидел на холодной земле, вглядываясь в улыбку на фотографии. Боль накатывала новой, свежей волной, сжимая горло и выедая изнутри. Она была физической, осязаемой; казалось, ребра вот-вот треснут от этого давления. Дышать стало нечем.
Пальцы сами нашли в кармане рукоять «Макарова». Холодный металл, знакомый вес. Щелчок предохранителя прозвучал хрустально-громко в мертвой тишине кладбища. Я приставил ствол к виску. Секунда — и все кончится. Боль, воспоминания, эта проклятая пустота.
— Не надо!
Женский голос. Резкий, как удар хлыста.
Я не успел опомниться, как чьи-то руки обвили мою шею сзади, оттянули меня назад.
— Не делай! Это грех!
Я почувствовал аромат. Не букет цветов, а что-то другое — полынь, дымок и что-то сладкое, приторное. Я опустил пистолет, сунул его в карман куртки и обернулся. На меня смотрели большие, зеленые глаза.
— Ты кто? — спросил я, еще не до конца вынырнув из алкогольного ступора.
Девушка разжала руки и отступила на шаг.
— Я Лиза. Подруга Людкина. Была... когда-то, — сказала она неуверенно. — Сегодня приехала. Решила сразу к ней зайти.
Я поднялся, отряхивая с колен влажную землю.
— Тогда не буду мешать, — буркнул я и отошел в сторону.
Лиза что-то прошептала фотографии, постояла минут пять, а потом подошла ко мне.
— Ты ведь не остановишься?
— О чем ты?
Она ткнула пальцем в мой карман, откуда торчала рукоять.
— Ты не понимаешь...
— Это ты не понимаешь! — ее голос внезапно стал грубым. — Нельзя так! Надо жить!
— Не могу я! — мой собственный голос сорвался на крик. — Не хочу без нее! Понимаешь? Больно! — Я ударил себя кулаком в грудь, и предательские слезы хлынули ручьем.
— Я не могу тебя остановить, — ее голос смягчился. — Но позволь мне хотя бы напоить тебя чаем. А потом... делай что хочешь. Пойдем.
Я стоял, разрываясь. Алкоголь еще притуплял страх, делая задуманное таким простым. Но в ее глазах была странная, гипнотическая сила.
— Ну же, — позвала она.
И я поплелся за ней, как привязанный. Мы подошли к калитке. Она открыла ее, прошла к дому и остановилась у крыльца.
— Постой тут. Я предупрежу бабушку, что у нас гости.
Она скрылась в доме. Я стоял, ощущая, как невидимая нить тянет меня назад, на кладбище. Зов был почти осязаем.
— Входи, — снова появилась Лиза в дверном проеме.
Я сделал неуверенный шаг внутрь.
— Проходи. Садись за стол, — пробубнила старушка у печи. Она смотрела на меня так, будто я был прокаженным. Ее взгляд был темным, обвиняющим.
Я сел. Бабушка поставила передо мной кружку с дымящимся чаем и блюдце с вареньем.
— Пей, — буркнула она все так же сурово. — Только осторожно. Горячий.
Я сделал глоток. Во рту расплылся горьковатый, травяной вкус.
— Не отравить ли меня собрались? — спросил я, глядя на Лизу.
— Нет. Это травяной сбор. Он полезный, — сказала она, не отрывая от меня глаз.
Бабушка тоже не сводила с меня своего тяжелого взгляда. Становилось не по себе.
— И что, будете на меня так смотреть? — огрызнулся я.
— Извини, — сказала Лиза. Она налила себе чаю, села напротив и уставилась в свою кружку. Бабушка, фыркнув, устроилась в кресле у печи, взяла пряжу и принялась вязать, ее спицы застрекотали в звенящей тишине.
Я медленно пил чай, по глотку. И вдруг... меня накрыло.
Воспоминание.
Яркое, как вспышка. И его раньше не было. Я был уверен.
***
Чуть больше года назад.
Я зашел в участок и сразу увидел ее. Девушку, которая сидела на скамье и плакала. Не тихо, не украдкой, а навзрыд, всем своим существом, сотрясаясь от рыданий. Я подошел, опустился на корточки, чтобы быть с ней на одном уровне.
— Что случилось? — спросил я, и мой голос прозвучал тише, чем я ожидал.
Люда подняла голову.
— У меня кошелёк украли, — голос у неё был тихий и ровный, без дрожи. А вот руки сжимались в кулаки так, что кости белели. — А ваши коллеги не хотят его искать.
Из-за моего плеча высунулась физиономия Мишки, красная от возмущения.
— Да как мы его найдём-то? В городе миллион душ! А она даже описать вора не может, — он ткнул в её сторону пальцем.
— Успокойтесь. Я помогу, — сказал я.
Достал из кармана чистый платок, сложенный в аккуратный квадрат. Она взяла его, и её пальцы на миг коснулись моих. Потом я шагнул на улицу, в сырой, пропитанный запахом бензина и грозы воздух. Телефон в руке показался нелепой игрушкой. Листал контакты, пока не наткнулся на: «Генка Борыга».
Нажимаю на вызов.
— Слушай, Генка, — голос мой стал тише и от этого опаснее. — Сегодня у моей знакомой кошелёк спёрли возле вокзала. Если в течение часа он не окажется у меня на столе, заведу на тебя дело. Повод, ты знаешь, найдётся.
Не прошло и тридцати минут. Телефон завибрировал. Я оставил Люду одну с дымящимся стаканчиком — она держала его двумя руками, будто грелась — и вышел. Генка стоял, переминаясь с ноги на ногу. Когда увидел меня, протянул потертый розовый кошелек.
— Я тебя посажу, если ещё раз украдёшь. Понял?
— Да я при чём тут? — залепетал он, отступая. — Мне принесли, я мигом к тебе...
Я лишь усмехнулся. Ну да, принесли. С деньгами внутри.
Люда сияла от счастья. Обнимала меня, благодарила. Перед уходом она выпросила мой номер. Я дал его, нехотя, будто отрывая от себя кусок. Так начались наши звонки. Она — вся в пене и восторге, я — в тягостном недоумении. Ничего не ёкало. Ничего. Она была не в моём вкусе. Я убеждал себя в этом до тех пор, пока однажды она не пришла ко мне на работу.
Мы пили кофе, и она вдруг сказала: «Я тебя люблю». И замолчала, предоставив мне разбираться с обломками тишины. Я молчал, чувствуя, как поднимается уродливая, тягучая волна оправданий.
— Работа у меня опасная, — начал я, и это прозвучало гнусно и фальшиво.
Она покачала головой, и в её глазах не было ни капли удивления.
Пришлось добивать.
— Извини. Я ничего к тебе не чувствую.
— Так я и знала, — прошептала она. — Навязалась, даже о твоих чувствах не спросив.
Перед уходом она зачем-то сунула мне в руку маленькую коробочку.
— Возьми, пожалуйста. Он тебе удачу принесет.
В коробочке лежала серебряная цепочка с кулоном — пуля. Не стилизованная, а самая что ни на есть настоящая, только отполированная до блеска. Тяжёлая, холодная. Я поблагодарил, сунул её в карман и забыл. До вечера.
Вечером коробочка выпала из кармана, когда снимал куртку. Взял в руки. Металл будто сохранил её тепло. Или мне это показалось? И тогда меня словно ударило током. Не мысль, не желание — физический позыв, сильнее голода или жажды. Тело требовало позвонить. Я ходил по квартире, как затравленный зверь, десять, пятнадцать минут, пока пальцы сами не набрали её номер.
— Прости за сегодня... — сказал я. — Спасибо за подарок.
На следующий день я позвонил снова. Через два дня мы сидели в ресторане. Её смех казался мне самым важным звуком на свете. Потом мы поехали ко мне. Я уже не мог без неё дышать.
***
Я допил чай. В голове стоял гул. Будто завеса спадала, клубясь и рассеиваясь. Я ведь... я никогда не любил Люду. Не настоящей, трепетной, добровольной любовью. А сегодня, словно зомби, ведомый не своей волей, собрался пустить себе пулю в висок. Ради чего?
Я поднял глаза. Сначала на Лизу. Она смотрела на меня с тихим, почти жалостливым пониманием. Потом на бабушку.
— Ну что, прозрел наконец-то? — спросила она.
— О чем вы? — голос мой был слабым, чужим.
— Приворожила тебя Людка, — бабушка выдохнула струйку дыма. — И не тебя одного. Парни на неё как мухи слетались... да так же и дохли. Не выдерживало сердце. А на тебя... на тебя, видно, сил не хватило. Мужик ты крепкий, с сильной кровью. Колдовство-то, оно как бумеранг — коли не прижилось, возвращается к заклинателю втройне. Вот она и заплатила жизнью. А тебя лишь туманом обложило, да на край света подвело.
Она тяжело поднялась с кресла и протянула костлявую, исчерченную жилами руку.
— Давай сюда, что она тебе подарила.
Я машинально снял с шеи цепочку. Холодный металл вдруг показался липким, живым. Я почти швырнул его в ладонь старухи.
Та молча взяла глиняную тарелку, кинула в нее цепочку с зловещим кулоном-пулей и ушла в комнату. Вернулась с банкой, из которой пахло озерной тиной и полынью. Не глядя, выплеснула воду на металл.
— Смотри, — сказала она.
Я вгляделся. И по спине побежали ледяные мурашки. Вода в тарелке не просто мутнела. Цепочка шипела, выпуская крошечные черные пузырьки, и буквально на глазах чернела сама, будто ее окунули в кислоту. От нее шел едва уловимый запах паленой кости и тления.
— Впредь будь осторожен, — голос бабушки стал пророческим и страшным. — Не принимай таких подарков, что для тела предназначены. Не долго и в собственном гробу очутиться.
И в тот же миг... это случилось. Тяжелая, уродливая опухоль на душе, которую я принимал за любовь, лопнула. Боль, терзавшая меня, ушла, как будто ее и не было. Я сделал глубокий, по-настоящему первый за долгое время вдох. Я был свободен. Трезв. Прозрел.
— А теперь иди, — сказала бабушка, отворачиваясь к печи.
— Я провожу, — поднялась Лиза.
Мы молча шли к дому Людиных родителей.
— Спасибо, — сказал я, останавливаясь возле калитки. — Ты спасла мне жизнь.
Я посмотрел на нее — по-настоящему посмотрел. И внутри что-то щелкнуло, тихо и безболезненно, как срабатывает самый главный замок. Она улыбнулась в ответ, и по моей коже пробежали мурашки — но не от страха, а от предчувствия чего-то хорошего.
Я проводил ее взглядом, вошел в дом, попрощался с Дмитрием и Валентиной. Их горе было настоящим, и я не мог его обесценить. Я уехал в город, но на следующий день вернулся. Уже не с пистолетом в бардачке, а с полной сумкой продуктов. И повернул не к тому дому, где жила Люда, а к покосившейся избе на краю деревни.
Бабушка сначала ворчала, отнекивалась, но я был настойчив. Не из чувства долга, а потому что понял: в этом доме хранится знание, куда более важное, чем все уголовные кодексы.
С той поры я стал своим. Навещал родителей Люды — они не виноваты в колдовстве своей дочери. А потом шел к бабушке, слушал ее старые, как мир, истории.
Прошел год.
Я вхожу в спальню с двумя кружками ароматного кофе. Лиза уже не спит. Она поворачивается ко мне, и ее лицо озаряется улыбкой, от которой по-прежнему бегут мурашки счастья. Она кладет ладонь на круглый, упругий живот, где растет наша дочь.
Благодарю за внимание.