Дождь в ту ночь не просто шел.
Он обрушивался на землю сплошной водяной стеной, словно хотел стереть нашу деревню с карты района, смыть грехи ее жителей в реку.
Гром грохотал так, что стекла в рамах дрожали и жалобно звякали.
Я ввалилась в сени, едва не выбив плечом хлипкую дверь.
Прижимала к груди грязный, отяжелевший от воды сверток.
Дыхание рвало легкие.
В горле стоял ком из страха и сырости.
Руки тряслись.
Не от холода — от животного, липкого ужаса, который накрыл меня там, у оврага.
В свертке кто-то хрипел.
Звук был страшный.
Не детский плач, не крик, а именно хрип, булькающий, слабый, как у сломанной механической игрушки, у которой заканчивается завод.
Мне двадцать лет.
Родительский дом огромен, темен и пуст — мать схоронила полгода назад, отца — Андрея Ивановича — еще раньше.
И вот я одна.
Посреди беснующейся ночи.
С чужим ребенком на руках, которого вытащила из грязной жижи на дне оврага, куда нормальный человек и днем не сунется.
Я прошла в горницу, оставляя на половицах мокрые следы.
Положила сверток на дубовый стол.
Пальцы не слушались, путались в узлах грязной тряпки.
Это была даже не пеленка.
Кусок грубого брезента, каким накрывают дрова от дождя.
Развернула.
Девочка.
Год ей, может, чуть больше.
Кожа синяя, почти прозрачная, обтягивает ребра так, что страшно дотронуться — кажется, сломаются.
Губы белые.
Я метнулась к печке.
Схватила чугунок с вечерним молоком, оно еще хранило тепло остывающих углей.
Налила в ложку.
— Ну же, пей, — прошептала, пытаясь разжать ее стиснутые зубы. — Пей, маленькая, ну...
Она глотала жадно, давилась, кашляла, молоко текло по острому подбородку на шею.
Я вытирала его рукавом и смотрела ей в лицо.
Странное лицо.
Неподвижное, словно восковая маска.
Ни эмоций, ни гримасы боли.
— Эй, — я пощелкала пальцами перед самым ее носом.
Никакой реакции.
Зрачки не сузились, веки не дрогнули.
Глаза были открыты, но смотрели они сквозь меня.
Сквозь бревенчатую стену.
Сквозь дождь за окном.
Куда-то в непроглядную тьму, которая, похоже, жила внутри нее.
Она была слепая.
Утром в дверь забарабанили.
Кулаком.
По-хозяйски, нагло.
Я даже не вздрогнула — я знала, что они придут.
В деревне ничего не утаишь, даже в такую грозу чьи-то глаза видели, как я бежала с оврага.
На пороге стоял Григорий Петрович, наш председатель, и участковый Коля — молодой еще парень, но уже с вечно бегающим взглядом.
Григорий Петрович, грузный мужик с красным, мясистым лицом, прошел в избу, не разуваясь.
Грязь с его сапог шлепнулась на чистый пол.
— Показывай, что там у тебя, Полина, — буркнул он, тяжело дыша перегаром и дешевым табаком.
Я встала перед кроватью, закрывая собой спящую девочку.
— Нечего показывать. Ребенок спит. Не шумите.
— Слышали мы, что ты ночью с оврага принесла, — встрял Коля, нервно теребя козырек фуражки. — Полина Андреевна, это дело подсудное. Надо в район сообщать, в опеку. Оформлять как находку. Чей ребенок-то?
— Ничей, — отрезала я. — Мой теперь.
Председатель хмыкнул.
Подошел вплотную.
Отодвинул меня плечом, как мешок с мукой.
Посмотрел на спящую.
И я увидела в его глазах не жалость, не удивление, а страх.
Животный страх, смешанный с отвращением.
— Инвалид, — констатировал он сухо, и голос его дрогнул, будто струна натянулась. — Глаза видишь? Бельма. Ты, Полина, девка молодая, глупая. Куда тебе такой груз? Сама перебиваешься с хлеба на воду.
— Справлюсь, — процедила я. — Не ваше дело.
— Как раз наше! — рявкнул он вдруг, и шея его пошла красными пятнами. — Не положено! Завтра же машину вызову. Увезут в интернат. В спецприемник. Там ей место. Врачи, уход. А ты что ей дашь? Коровьим хвостом махать научишь?
— Не отдам.
— Ты не дури! — Григорий Петрович навис надо мной, его лицо перекосило. — Ты кто такая, чтобы решать? У тебя ни мужа, ни работы официальной. Огород да две козы. Комиссия приедет — тебя саму прав лишат, если б были свои дети. Сдашь ее. По-хорошему сдай. Забудь, что видела.
— Только попробуйте, — я метнулась к печи и схватила тяжелый кованый ухват.
Рукоять холодила ладонь, придавая уверенности.
Коля попятился к дверям.
— Гриш... Григорий Петрович, пошли отсюда, бешеная она... Сама потом приползет.
— Завтра, Полина. С утра, — прошипел председатель, и в его взгляде я прочитала угрозу, которая была страшнее любых слов. — Собирай манатки подкидыша. Чтоб духу ее тут не было.
Они ушли, хлопнув дверью так, что с потолка посыпалась старая известка.
Я села на пол, обхватив колени.
Ноги не держали.
Девочка завозилась, захныкала во сне.
Я подошла, взяла ее на руки.
Она пахла сырой землей, прелыми листьями и кислым молоком.
В дверь снова постучали.
Осторожно так.
Деликатно.
Я снова сжала ухват, готовая бить.
— Кто?
— Поля, открой, это я, тетя Валя.
Валентина Сергеевна.
Бывшая директриса нашей школы.
Женщина строгая, сухая, как старая жердь.
Ее полдеревни боялось до сих пор, хоть она уже пять лет как на пенсии.
Я открыла.
Она вошла, опираясь на трость с набалдашником.
Оглядела меня, ухват, ребенка.
— Слышала, как Григорий орал, — спокойно сказала она, снимая мокрый платок. — На всю улицу слышно. Испугался он чего-то, Поля. Сильно испугался.
— Забрать хотят, — у меня перехватило горло, слезы наконец прорвались. — Говорят, не справлюсь. В интернат хотят. Сгноить.
Валентина Сергеевна подошла к девочке.
Долго смотрела.
Потом повернулась ко мне.
В ее выцветших глазах не было жалости, только сталь.
— А ты справишься? Честно скажи. Это не котенок, Полина. Не игрушка. Это крест на всю жизнь. Ни замуж не выйдешь, ни уедешь никуда. Привяжет она тебя к этой избе, как цепью. Осуждать будут. Сплетничать. Выдержишь?
— Справлюсь. Не отдам ее. Она... она мне улыбнулась, когда молоко пила.
Валентина Сергеевна усмехнулась уголками губ.
— Ладно. Есть у меня в районе знакомый. В отделе образования сидит, бывший мой ученик. Двоечником был, я его вытянула. Должен мне.
Она достала из кармана кофты старенький кнопочный телефон.
— Григорий завтра никого не увезет. Оформим опекунство на тебя. Скажем, что дальняя родственница, племянница седьмой воды на киселе, документы восстанавливаем после пожара. В районе все равно бардак, никто проверять не станет.
Я чуть не выронила ребенка.
— Тетя Валя... Валентина Сергеевна... Зачем вам это? Вы же всегда говорили, что порядок должен быть.
Она вздохнула, поправляя шаль.
— А затем, Полина, что я тридцать лет детей учила. И вижу, когда человек перед тобой, а когда — гниль. Ты — человек. А у Григория рыльце в пуху. Чует мое сердце, не просто так он засуетился.
Она набрала номер.
— Алло? Сережа? Это Валентина Сергеевна. Здравствуй... Да, дело есть. Записывай.
Она ушла через полчаса.
Я осталась стоять посреди комнаты, баюкая девочку.
Она перестала плакать, прижалась щекой к моему плечу.
Ее дыхание выровнялось.
Я погладила ее по спутанным, грязным волосам.
— Соней будешь, — сказала я ей в полумрак избы. — Софьей. Мудрой значит. Нам с тобой, дочка, мудрость ой как понадобится, чтобы выжить среди этих волков.
Десять зим заметали снегом наш порог.
Десять весен превращали дорогу в непролазную грязь.
Соне исполнилось одиннадцать.
Я стояла в дверях комнаты, вытирая руки о передник, и смотрела.
Виктор водил пальцем Сони по рельефной деревянной доске.
— Здесь Урал, — говорил он низким, спокойным голосом, в котором никогда не было раздражения. — Чувствуешь? Шершаво. Как кора старого дуба. Это горы. Камень. А здесь, — он плавно сдвинул ее ладонь ниже, на гладкий, покрытый лаком участок, — Каспий. Гладкое. Прохладное. Вода.
Виктор появился у нас пять лет назад.
Приехал в сельскую школу новым учителем истории и географии.
Местные бабы сразу начали судачить — мужик видный, высокий, плечи широкие, только хромает немного на левую ногу.
Говорили, в городе у него драма была, жена ушла, вот и сбежал в глушь.
А он пришел ко мне чинить забор.
Просто так пришел.
Шел мимо, увидел, как я, закусив губу, пытаюсь прибить гнилую доску, которая все время отваливалась.
Молча зашел в калитку.
Взял у меня молоток.
— Дайте-ка я, Полина Андреевна.
Починил забор.
Потом крыльцо.
А потом увидел Соню.
Она сидела на нижней ступеньке и слушала, как гудят шмели в мальвах.
Другой бы сбежал, отвел глаза, начал бы жалеть вслух, что еще хуже.
Мужики в деревне чужих детей не жалуют, а уж таких «особенных» — и подавно, считают порченными.
А Виктор присел перед ней на корточки.
— Слышишь, как старая сосна скрипит у ворот? — спросил он тогда просто, без сюсюканья. — Это ей тесно. Корни под забор ушли.
Соня улыбнулась ему.
Впервые чужому человеку.
— Она не жалуется, — сказала она тогда своим тихим, звонким голосом. — Она поет. Ей ветер сказки рассказывает.
Виктор замер.
Посмотрел на меня.
И остался.
— Полина, не мешай, — Виктор сейчас даже не обернулся, почувствовал мое присутствие спиной. — Мы сейчас до Волги дойдем. Там течение сильное.
— Вить, тебе в школу пора. Уроки же. Опоздаешь.
— Успею. У меня окно. Соня важнее.
Он вырезал для нее карты из фанеры по ночам, в своей каморке при школе.
Клеил разные ткани, сушил гербарий, собирал камни у реки.
Чтобы она различала мир на ощупь.
Бархат — лиственные леса, наждачка — пустыни, холодный камень — ледники.
Вся наша изба превратилась в один большой тактильный учебник.
Григорий Петрович, который все эти годы точил на меня зуб и смотрел волком, пару раз пытался натравить опеку.
Ему не давало покоя, что мы выжили. Что не сломались.
«Ребенок не социализирован», — орали казенные бумажки с синими печатями.
«Ребенок деградирует в изоляции, требуется коррекционное учреждение», — шипели проверки из района.
Виктор выставил их всех.
Спокойно так, интеллигентно, но твердо.
Просто положил перед комиссией Сонину тетрадь.
Толстые листы, исколотые точками — он сам научил ее азбуке Брайля, достав где-то старый учебник.
— Читайте, — сказал он инспекторше, даме с высокой прической и презрительно поджатыми губами.
Та вытаращила глаза.
— Я... я не понимаю. Что это за каракули?
— А она понимает, — Виктор положил тяжелую руку Соне на плечо. — Она знает историю лучше ваших выпускников-медалистов. Она знает литературу. Она пишет грамотнее вас. А то, что она не видит ваших кислых лиц — так это ей только на пользу. Душа целее будет.
Инспекторша тогда ушла красная, как рак, грозилась милицией, но больше не приезжала.
Валентина Сергеевна, видно, снова позвонила кому надо.
Но деревня не унималась.
Злые языки страшнее пистолета.
«Блаженная», — шептались бабы у колодца, замолкая при моем появлении.
«На шее у матери сидит, никчемная, кому она такая нужна», — шипела соседка Зинаида, когда мы проходили мимо ее забора.
Зинаида была злая, несчастная баба.
Муж ее бил, потом помер по пьяни, сын вырос и тоже запил.
Ей нужно было кого-то ненавидеть, чтобы не сойти с ума от собственной жизни.
Я злилась.
Хотелось схватить полено и кинуть в нее.
А Соня...
Она все слышала.
Слух у нее был звериный, она различала настроение человека по шагам за поворотом улицы.
— Мам, не надо, — она поворачивала ко мне голову, и ее незрячие глаза смотрели, казалось, прямо в душу. — Не злись на нее. Зинаида несчастная. У нее внутри черно, как в печке без огня.
— Откуда ты знаешь? — удивлялась я. — Ты же не видишь ее.
— Я слышу. У нее голос дребезжит, как треснутый горшок. И пахнет от нее тоской. Старой, въевшейся тоской и дешевым табаком. Ей больно, мам.
Я порой сама ее боялась.
Не как дочь, а как какое-то явление природы, которое нельзя понять до конца.
Вечером, когда Виктор проверял тетради за кухонным столом, Соня села за старую печатную машинку.
Виктор привез ее из города, починил, перепаял клавиши, сделал на них выпуклые буквы.
Стук клавиш был ритмичным, быстрым, как дробь дождя по крыше.
Она не искала буквы, пальцы сами летали, находя нужное.
— Что пишешь? — спросил Виктор, не поднимая головы от стопки тетрадей 7-го «Б».
— Стихи, — просто ответила она. — Они сами приходят. Толкаются в голове.
— Прочти.
Соня выдернула лист с характерным треском.
Провела пальцами по строчкам, хотя знала их наизусть.
— Там, где свет не касается век,
Где у ночи нет дна и края,
Живет не слепой человек,
А тот, кто душою зрячий.
Вы видите грязь на пути,
А я слышу, как дышат камни.
Мне не нужно глаз, чтобы идти,
Если сердце открыто, как ставни.
В комнате повисло беззвучие.
Только дрова трещали в печи да ветер выл в трубе.
Виктор медленно снял очки.
Посмотрел на меня.
В его взгляде я прочитала то, что сама боялась признать, пряча эту мысль в самый дальний угол сознания.
Это не просто стихи ребенка.
Это было что-то взрослое, выстраданное, древнее, словно она прожила уже сто жизней.
— Соня, — тихо сказал он, и голос его охрип. — Это... это очень сильно.
— Это правда, пап, — она впервые назвала его папой.
У меня перехватило дыхание.
Виктор замер.
Побелел даже.
Потом встал, подошел к ней, опустился на колени и крепко, до хруста обнял.
— Ты у нас особенная, Соня. Ты будешь великой. Я тебе обещаю. Весь мир узнает.
— Не обещай, — она серьезно отстранилась, коснулась его лица пальцами, «читая» эмоции. — Просто будь рядом. Я чувствую... скоро что-то изменится.
— Что? — насторожилась я, выронив шитье.
— Ветер меняется, мама. Он несет что-то тяжелое. Железный запах.
Она оказалась права.
Через неделю наш хрупкий мир снова попытались разбить.
На пороге появился участковый Коля.
Постаревший, с одутловатым лицом.
Он держал в руках официальное письмо, и руки его подрагивали.
— Полина Андреевна, — сказал он казенным тоном, глядя в пол. — Тут жалоба пришла. Из области. На условия содержания инвалида. Говорят, вы препятствуете получению медицинской помощи. Требуют привезти девочку на освидетельствование. В психоневрологический диспансер.
Я схватилась за косяк двери, чтобы не упасть.
Психоневрологический.
Это конец.
Оттуда не возвращаются нормальными. Там превращают в овощи.
Виктор вышел вперед.
Он хромал сильнее обычного — нога болела к дождю.
— Кто написал? — спросил он жестко.
— Анонимка, — Коля пожал плечами. — Но с подробностями. Про домашнее обучение, про вашу... самодеятельность. Про машинку печатную, мол, шумит по ночам, соседям мешает.
— Это Зинаида, — спокойно сказала Соня из глубины комнаты.
Она не спрашивала. Она утверждала.
Коля вздрогнул, перекрестился тайком.
— Собирайтесь. Машина завтра. Приказ.
Виктор закрыл дверь перед его носом.
Повернулся ко мне.
Лицо у него было белое, но решительное, злое.
— Никуда мы не поедем, Поля. Не отдадим.
— Витя, они с милицией придут! — я почти кричала, срываясь на истерику. — Отнимут силой! Против системы не попрешь!
— Не отнимут, — он подошел к книжному шкафу, достал толстую папку. — Я пять лет собирал ее работы. Стихи, эссе, переводы. Я отправлял их в журнал. В столичный. Под псевдонимом.
— Что? — я опешила.
— Вчера пришел ответ. Они хотят печатать сборник. Они называют ее самородком. Они в восторге.
Он вытащил конверт с московским штемпелем.
— Завтра мы поедем не в дурдом, Поля. Мы поедем в область, но в редакцию газеты. Я договорился с журналистами. Если они хотят войны — они ее получат. Но Соня не будет жертвой. Она будет звездой.
Соня сидела за своей машинкой.
Она не печатала.
Она водила пальцами по клавишам, словно гладила их, напитываясь силой.
— Я готова, — сказала она.
И в ее голосе я услышала ту самую сталь, которой мне так не хватало все эти годы.
Прошло еще пять лет.
Соне исполнилось шестнадцать.
Утро в нашем доме теперь начиналось не с криков петухов, а со стука печатной машинки.
Соня вставала затемно, когда туман еще лежал на лугах.
Она говорила, что в предрассветный час мир звучит чище, без помех людской суеты.
Виктор утеплил веранду, сделал ей там кабинет.
Она сидела там, закутавшись в мой старый пуховый платок, и пальцы ее порхали над клавишами, выбивая ритм новой жизни.
Я смотрела на нее через кухонное окно.
Выросла.
Статная стала, красивая какой-то иконописной, строгой красотой.
Коса густая, тяжелая, цвета спелой пшеницы, до пояса.
И глаза эти, светлые, смотрящие в никуда и одновременно везде.
Деревня, которая раньше шепталась и плевалась ядом, теперь притихла.
Смирилась. Или зауважала.
Все изменилось после публикации первой подборки стихов в областной газете.
К нам потянулись люди.
Сначала робко, по одному, огородами, чтоб соседи не видели.
Пришла как-то баба Нюра, главная сплетница после Зинаиды.
У нее корова, кормилица, доиться перестала, ветеринар только руками разводил.
Соня вышла к ней на крыльцо.
— Тетя Нюра, — сказала она, даже не дав той рта раскрыть. — Вы зачем Зорьку хворостиной бьете, когда на невестку злитесь?
Нюра остолбенела.
Мелкая дрожь ее пробила.
— Ты чего, девка... Я ж не сильно... Так, для острастки...
— Ей обидно, — Соня говорила тихо, но каждое слово падало как камень в воду. — Животное вашу злобу пьет вместо воды. Перестаньте зло держать. Невестка ваша не виновата, что сын у вас в город уехать хочет. Отпустите их. И молоко вернется.
Нюра ушла, крестясь и бормоча молитвы.
Через неделю принесла ведро парного молока и корзину яиц.
Сын уехал, а корова и впрямь доиться стала лучше прежнего.
После этого случая нашу калитку перестали обходить стороной.
Шли с бедами, с болезнями, просто поговорить, как к исповеднику.
Соня никого не гнала.
Она сидела на ступеньках, слушала.
Иногда просто молчала, иногда гладила пришедшего по натруженной руке.
— Ты, Полина, не дочь воспитала, а душу живую, — сказал мне как-то Виктор, наблюдая, как Соня успокаивает плачущую соседку, у которой муж загулял.
— Не святая она, Витя. Просто кожа у нее тоньше. Она чужую боль как ожог чувствует.
Я боялась за нее.
Она пропускала через себя всю эту деревенскую грязь, тоску, безнадегу.
Вечером она падала без сил.
Лицо становилось серым, заострялось.
— Доченька, хватит, — просила я, укрывая ее одеялом. — Не пускай их больше. Закроем ворота. Они же тебя съедят, выпьют до дна.
— Не съедят, мам, — она улыбалась слабо, одними губами. — Мне писать надо. А они — мои чернила. Я без их историй пустая буду. Я пишу о людях, мама. О настоящих.
Писала она теперь постоянно.
Те столичные журналы, куда Виктор посылал ее первые стихи, просили еще.
Присылали гонорары.
Небольшие деньги по городским меркам, но для нас — целое состояние.
Виктор купил на них новый диван взамен продавленного, мне — пальто с меховым воротником, о котором я десять лет мечтала.
А Соня ничего не просила.
Только бумаги побольше да ленты для машинки.
— У меня внутри тесно, пап, — говорила она Виктору. — Слов много, они толкаются, как птицы в клетке. Если не выпущу — разорвут.
Однажды, в разгар лета, приехал почтальон на велосипеде.
Не наш, местный, вечно пьяный, а из райцентра, в форме.
Привез толстый пакет, обклеенный марками.
Виктор вскрыл его дрожащими руками прямо во дворе.
Там лежала книга.
В твердом переплете, пахнущая типографской краской и клеем.
На обложке крупными золотыми буквами: «Зрячее сердце».
И ниже, помельче: Софья Ветрова.
Фамилию мы ей сменили, когда паспорт получали, чтобы красивее звучало, да и чтобы от прошлого отрезать.
Соня взяла книгу.
Провела ладонью по глянцевой обложке, ощупывая каждую букву.
Понюхала страницы, глубоко вдыхая этот запах победы.
— Это я? — спросила она шепотом.
— Это ты, родная, — голос Виктора сорвался, он снял очки и вытер глаза. — Твой первый сборник. Тираж пять тысяч. В Москве презентация будет. Приглашают. Билеты оплатят.
Я заплакала.
Тихо, в кулак, чтобы не спугнуть момент.
Слепая девочка из оврага.
Подкидыш, которого хотели сдать в интернат как бракованную вещь, как мусор.
— Мы поедем? — спросила Соня.
Она повернула голову к окну, где шумел старый тополь, словно спрашивая совета у него.
— Конечно, поедем, — я вытерла слезы фартуком. — Я платье тебе сошью. Синее, бархатное. Ты в нем как царевна будешь.
— Мам, — она вдруг стала серьезной, лицо окаменело. — Я не хочу быть царевной. Я хочу, чтобы тот, кто меня бросил... услышал.
— Зачем тебе это, Соня? — я напряглась. Холод прошел по спине. — Забудь. Нет их. Умерли они для нас.
— Не умерли, — она покачала головой. — Я чувствую. Они живые. И им плохо. Страх их гложет. Хуже, чем мне в том овраге было. Я хочу, чтобы они знали: я выжила. Не назло им, а благодаря вам.
Она села за машинку.
Вставила чистый лист.
И начала печатать.
Быстро, яростно, словно вбивала гвозди в крышку гроба своего прошлого.
Мы встретимся там, где не нужно прощать,
Где память стирает лица.
Я научилась не ждать и не мстить,
Я научилась молиться.
За тех, кто оставил меня в тишине,
В холодной траве у дороги.
Спасибо, что вы не остались во мне,
Что я не сбиваю ноги,
Пытаясь найти в ваших душах тепло,
Которого там не бывает.
Мне с теми, кто рядом, светло и легко,
А вас... просто Бог прощает.
Она выдернула лист.
Протянула его мне.
— Отправь это, пап. В самый главный журнал. Пусть напечатают на первой странице. Как эпиграф.
— Отправлю, — кивнул Виктор. — Обязательно отправлю.
Прошло тридцать лет с той ночи, когда я нашла ее в овраге.
Мне уже за пятьдесят.
Спина ноет на погоду, суставы крутит, а руки покрылись сеткой морщин.
Виктор совсем седой стал, ходит с палочкой, хромота усилилась, но глаза у него все такие же — молодые, умные, насмешливые.
Мы сидели на крыльце нашего старого дома.
Крыльцо скрипело, краска на перилах облупилась — руки не доходили покрасить.
Все деньги, что были, мы отсылали Соне в город, хотя она и ругалась страшно, возвращала переводы.
«Мне ничего не надо, — говорила она по телефону, и голос ее звучал уверенно, богато. — Живите для себя».
А как для себя?
Вся наша жизнь — в ней.
Она стала известной.
Очень известной.
Ее романы раскупали как горячие пирожки. Переводили на немецкий, на французский.
По телевизору показывали ток-шоу с ней.
Я смотрела и плакала от гордости каждый раз.
Красивая, строгая женщина в темных очках, которая говорила о доброте и совести так, что ведущие замолкали и забывали свои глупые вопросы по сценарию.
Сегодня она обещала приехать.
Впервые за три года.
На улице послышался шум мотора.
Не тарахтение местного трактора и не дребезжание «Жигулей», а мягкое, уверенное, мощное шуршание дорогих шин.
К калитке подъехала черная машина.
Огромная, блестящая на солнце.
Из нее вышел водитель в костюме, открыл заднюю дверь.
И вышла она.
Соня.
В простом льняном платье, волосы убраны в элегантный узел.
Она не взяла трость.
Она пошла к нам по дорожке так уверенно, словно видела каждый камешек, каждую травинку.
Она помнила этот двор ногами.
Мы с Виктором встали.
— Мама, папа, — она улыбнулась.
И в этой улыбке было столько солнца, столько тепла, что у меня защемило сердце.
Мы обнялись.
Она пахла не дорогими столичными духами, а чем-то родным — степной полынью и ветром.
— Пойдемте в дом, — сказала она. — Мне нужно вам кое-что сказать. Важное.
Мы сели за старый кухонный стол.
Тот самый, дубовый, на который я положила ее тридцать лет назад, мокрую и синюю.
Соня положила руки на столешницу.
Погладила щербинки на дереве, здороваясь с домом.
— Я нашла их, — тихо сказала она.
— Кого? — не понял Виктор, наливая чай.
— Тех, кто меня оставил. Биологических родителей.
Чашка звякнула о блюдце. Я схватилась за сердце.
— И что? — спросил Виктор, нахмурившись. — Что они сказали?
— Они богатые люди. Очень богатые. У них строительный бизнес в столице, власть, связи. Они сказали, что тогда были молоды, испугались. Что ребенок-инвалид сломал бы им карьеру. Они плакали. Просили прощения. Предлагали деньги. Много денег. Отступные.
В комнате повисло напряжение.
Я боялась дышать.
Вдруг она сейчас скажет, что уезжает к ним?
Что кровь — не вода? Что богатая жизнь перевесила нашу любовь?
Соня достала из сумочки папку с документами.
Положила перед нами.
— Я отказалась от их денег, — сказала она твердо. — Мне от них ничего не нужно. Я им сказала: у меня есть родители. Единственные.
Она подвинула папку мне.
— Открой, мам.
Я дрожащими руками открыла.
Там лежали документы на собственность.
На дом.
На какой-то огромный, двухэтажный дом с садом, с верандой, с газовым отоплением.
И адрес.
Наш адрес.
Только номер дома другой — соседний участок, где раньше была старая барская усадьба, развалины которой два года назад выкупили и начали стройку.
Мы думали, какой-то депутат строит себе дачу.
— Я купила огромный дом матери и отцу, которые всегда были ко мне добры, — сказала Соня, и голос ее дрогнул. — Я купила его вам.
Я онемела.
— Соня... — выдохнул Виктор. — Зачем? Нам и здесь хорошо... Куда нам такие хоромы?
— Нет, пап. Вам здесь тесно. Пол гниет, крыша течет. А там — камин настоящий. И библиотека для тебя огромная, с дубовыми стеллажами. И сад для мамы, где можно сажать розы, а не картошку, чтобы спину гнуть.
Она встала, обошла стол и обняла нас обоих за плечи.
— Те люди... они дали мне тело, да. Набор генов. Но вы дали мне зрение. Вы научили меня видеть сердцем. Вы — мои настоящие родители. И я хочу, чтобы ваша старость была такой же теплой, как то молоко, которым ты отпаивала меня в первую ночь.
Я плакала, не стесняясь.
Виктор вытирал очки, пряча покрасневшие глаза.
А Соня стояла рядом, сильная, красивая, моя.
Вечером мы сидели на новой веранде большого дома.
Здесь пахло свежим деревом, лаком и будущим.
Соня печатала на своей старой машинке — она отказалась ее менять на компьютер, говорила, что компьютер «мертвый», не стучит.
Стук клавиш разносился по саду.
Я посмотрела на Виктора.
Он улыбался.
Мы не стали богатыми аристократами.
Мы остались теми же простыми людьми.
Но теперь у нас был дом, построенный не из кирпичей, а из любви.
Из той самой любви, которую я когда-то подобрала в грязном овраге под дождем.
И которая вернулась ко мне сторицей.
Эпилог: Хозяин
Октябрь в том году выдался сухим, но ветреным.
Мы уже месяц жили в новом доме.
Большой, с высокими потолками, он был похож на корабль, плывущий над нашей деревней.
Я все никак не могла привыкнуть к этому простору.
Ходила по паркету на цыпочках, боясь поцарапать.
Соня задержалась у нас.
Сказала, что ей нужно «выслушать» этот дом, чтобы написать о нем новую книгу.
Но писала она мало.
Чаще стояла у большого окна в библиотеке, выходящего на окраину, туда, где начинался лес, и слушала.
В тот вечер Виктор ушел в баню — она осталась старая, на прежнем участке.
Мы с Соней сидели в гостиной у камина.
Огонь гудел, пожирая сухие березовые поленья.
Соня сидела в глубоком кресле, напряженная, как натянутая струна.
Ее пальцы нервно перебирали бахрому пледа.
— Мам, — позвала она вдруг, не поворачивая головы к огню.
— Что, доченька? Чайку еще заварить? С мятой?
— Сядь, пожалуйста.
Голос у нее был чужой. Холодный. Деловой.
Я села напротив.
Сердце кольнуло нехорошим предчувствием.
— Ты помнишь ту ночь? — спросила она. — В деталях?
— Тридцать лет прошло, Соня. Но такое не забывается. До смерти помнить буду.
— Во что я была завернута, когда ты меня нашла? Вспомни точно.
Я удивилась вопросу.
— В тряпку какую-то. Грязную, серую. Вроде мешковины или старого брезента. Воняла она страшно — мазутом и плесенью.
Соня медленно кивнула.
Словно сложила последний кусочек пазла в голове.
— А мои... «биологические», — она произнесла это слово с брезгливостью, — когда я их нашла в Москве, клялись, что завернули меня в шерстяное одеяло. Красное, в клетку. И положили в плетеную корзину. С запиской.
— Может, напутали чего? — я пожала плечами. — Столько лет прошло, да и грех на душе память мутит. Оправдаться хотят.
— Нет, мама. Они не напутали. Они показали мне чек из архива, они педанты. Они купили эту корзину специально. И они клялись, что не в овраг меня положили.
— А куда?
— На крыльцо церкви в райцентре. Под навес. Они хотели, чтобы меня нашли утром, перед службой. Чтобы монахини забрали. Они трусы, мама, подлецы, но не убийцы.
У меня похолодело внутри.
Руки сами потянулись к горлу.
— Но я нашла тебя в овраге. За нашей околицей. Это тридцать километров от райцентра.
— Именно.
Соня встала.
Подошла к камину, но тепла не искала.
Отсветы пламени плясали на ее бледном лице, делая его хищным.
— Кто-то забрал меня с церковного крыльца. В ту же ночь. Вытащил из теплого одеяла, из корзины. Замотал в грязную тряпку. И привез сюда. Чтобы выбросить в овраг, как мусор. Умирать. Специально.
— Господи, Соня... — я закрыла рот рукой. — Кто же это мог быть? Изверг какой-то?
— Нет. Не изверг. Прагматик. Исполнитель.
Она повернулась ко мне.
Ее незрячие глаза смотрели в упор, пронизывая насквозь.
— Я не все тебе рассказала про тот разговор. Они сказали еще одну вещь. Они не сами отвезли меня к церкви. Они наняли человека. Местного, из района. Дали ему денег, машину. Он обещал все сделать тихо.
— Кого? — выдохнула я.
— Они не помнили имени. Только то, что он хромал. Сильно хромал. И что у него был шрам на шее.
Я замерла.
Воздух в комнате стал вязким, тяжелым, как вода.
Шрам на шее.
У Григория Петровича, нашего бывшего председателя, был шрам.
От ожога, говорили, на тракторе в юности перевернулся.
Он всегда носил рубашки с высоким воротником, но летом, на покосе... я видела.
И хромал он иногда, когда погода менялась.
— Григорий... — прошептала я. — Но он же... он умер пять лет назад. Инфаркт.
— Умер, — согласилась Соня жестко. — Григорий умер. Но у Григория был брат. Младший. Федор. Федор Петрович.
Который жил в его тени. Который водил его служебную машину. И которому очень нужны были деньги на карточные долги. У него тоже шрам, семейный, от того же пожара в детстве.
— Федька? — я не верила своим ушам. — Федька Рябой? Так он же спился давно, в сторожке на выселках живет. Безобидный дурачок, грибы собирает.
— Безобидный, — усмехнулась Соня. — Знаешь, почему я купила этот дом, мама? Не только ради вас. Я подняла земельные архивы. Сторожка, где живет Федор, стоит ровно на границе нашего нового участка. Забор в забор.
Она достала из кармана маленький диктофон.
— Я ходила к нему вчера. Носила пироги. Он старый, мозг пропит. Он подумал, что я ангел смерти за ним пришла. И он заговорил.
Она нажала кнопку.
Сквозь шипение прорвался скрипучий, пьяный голос:
«...Гришка велел. Сказал, девка богатая в городе родила, надо с глаз долой. Дал денег. А я... я одеяло-то себе оставил. Хорошее было, шерсть. И корзину жене отдал. А щенка этого... куда его? В овраг кинул. Думал, до утра замерзнет. А она, вишь, живучая... Полина, дура, подобрала... Гришка злился потом страшно. Велел в интернат сгноить, чтоб следов не было... А Хозяин велел молчать...»
Запись оборвалась.
Меня трясло мелкой дрожью.
— Они все знали, — прошептала я. — Все эти годы. Григорий орал на меня, гнал опеку... не потому что закон блюл. Он боялся.
— Да. Он боялся, что если начнут копать документы на «подкидыша», всплывут и те деньги, и та машина.
Соня выключила диктофон.
— Но самое страшное не это, мама. Федор сказал про Хозяина.
— Какой хозяин? — я не понимала. — Председатель же главным был.
— В том-то и дело. Был кто-то над ним. Кто-то, кто реально решал вопросы в районе тридцать лет назад. Кто крышевал этот «бизнес» по избавлению от ненужных детей. И кто до сих пор жив. И кто очень не любит, когда ворошат прошлое.
Вдруг свет в гостиной мигнул и погас.
Дом погрузился в плотный мрак.
Только угли в камине тлели красными глазами, отбрасывая зловещие тени.
— Пробки выбило? — я начала подниматься, шаря руками в пустоте.
— Сиди, — Соня схватила меня за руку. Хватка у нее была железная, пальцы холодные. — Это не пробки. Я слышала, как щелкнул рубильник на столбе. На улице. Кто-то обесточил дом.
В тишине дома отчетливо скрипнула половица на веранде.
Потом еще одна.
Тяжелый, осторожный шаг.
Кто-то шел к входной двери.
Я хотела закричать, позвать Виктора, но голос пропал, связки парализовало страхом.
— Он пришел, — прошептала Соня мне на ухо. — Я знала, что он придет. Федор наверняка проболтался, что я была у него. Или он сам следил.
Дверная ручка медленно поползла вниз.
Замок мы еще не сменили — он был старый, от прежних хозяев, хлипкий.
Щелк.
Дверь распахнулась, впуская холодный осенний ветер и запах сырой листвы.
На пороге, на фоне серого неба, стоял высокий темный силуэт.
В руке у него что-то тускло блеснуло. Нож? Или пистолет?
— Вечер добрый, писательница, — голос был низким, властным, бархатным и пугающе знакомым. — Зря ты, девочка, старые могилы раскапываешь. От них трупным ядом несет.
Я узнала этот голос.
Этот человек вчера жал руку Виктору.
Этот человек — глава района, меценат, который поздравлял нас с новосельем и дарил самовар.
Этот человек был крестным отцом половины деревни.
Соня встала.
В полной темноте она двигалась увереннее, чем он. Темнота была ее стихией.
Она шагнула ему навстречу, закрывая меня собой.
— Я не раскапываю могилы, — сказала она спокойно, и я услышала металлический лязг — она взяла тяжелую кочергу у камина. — Я загоняю в них тех, кто зажился на этом свете.
Фигура шагнула вперед, в комнату.
— Глупая, — усмехнулся он. — Ты же не видишь, куда бить.
— Мне не нужно видеть, — прошептала Соня.
Она метнулась влево, сбив напольную вазу. Звон разбитого фарфора отвлек его.
Он повернул голову на звук.
И в этот момент Соня с силой ударила кочергой не по нему, а по расшатанной балке, подпиравшей тяжелую дубовую лестницу, которую Виктор собирался чинить завтра.
Страшный треск.
Грохот обрушившегося дерева.
Крик боли.
Пыль забила ноздри.
Тишина.
И тихий, ледяной голос Сони в темноте:
— Мама, неси веревку. Кажется, у нас будет долгая ночь.
Читать продолжение истории можно тут
Напишите, что вы думаете об этой истории! Мне будет очень приятно!
Если вам понравилось, поставьте лайк и подпишитесь на канал. С вами был Джесси Джеймс.
Все мои истории являются вымыслом.