Дедушка угасал медленно и мучительно. Этот процесс растянулся на долгий год, превратив нашу жизнь в одно сплошное, тягучее ожидание конца. Прежде он был богатырем — румяным, громогласным, пахнущим табаком и лесом. Таким я его и помнила с детства: он мог одним движением подкинуть меня к потолку, а его смех был слышен даже на улице. Но болезнь сделала свое дело. Она высосала из него все соки, оставив лишь хрупкий каркас, обтянутый бледной, почти прозрачной кожей.
Он страшно похудел. Руки, когда я брала их в свои, были холодными и невесомыми, как пучок сухих прутьев. Он передвигался по квартире медленно, опираясь на палочку, а большую часть дня просто сидел в своем кресле у окна, уставившись в одну точку, будто пытался разглядеть что-то очень далекое. Врачи разводили руками, прописывая все новые таблетки, которые лишь слегка приглушали симптомы его огромного «букета» — сердце, почки, изношенные суставы.
Наш дом погрузился в звенящую тишину, которую нарушал лишь его тихий, надсадный кашель. Но самым страшным был телефон. Он стал для нас орудием пытки. Каждый раз, когда загорался экран с именем «Бабушка», у всех у нас леденело внутри. Мы боялись подносить трубку к уху, боялись услышать в ней не ее усталый, но живой голос, а тишину, а потом сдавленный шепот: «Все… Его не стало». Мы вздрагивали от каждого звонка, и эта тревога стала нашим постоянным, изматывающим фоном.
В ту роковую ночь сон бежал от меня. Я ворочалась в постели, глядя, как по потолку от фар проезжающих машин пляшут желтые пятна. В голове крутились обрывки воспоминаний: как дедушка учил меня разводить костер, как читал на ночь сказки, меняя голос для каждого персонажа. В воздухе висело странное, гнетущее напряжение, будто сама реальность натянулась до предела. Встала, решив умыться — холодная вода, думала, прогонит тяжкие мысли.
В ванной было прохладно. Я щелкнула выключателем, и яркий свет болезненно ударил по глазам. Дверь я закрыла не до конца, осталась щель с палец шириной, за которой лежала густая, бархатная тьма коридора. Я нанесла на лицо пенку для умывания, стояла с закрытыми глазами, вдыхая свежий запах алоэ, пытаясь очистить не только кожу, но и разум. Потом наклонилась над раковиной, чтобы смыть ее.
Вода была ледяной, и я вздрогнула. Выпрямилась, проводя мокрыми ладонями по вискам, и встретилась взглядом с собственным отражением. Уставшее лицо, мокрые пряди волн на лбу. И тут мой взгляд, сам по себе, скользнул вглубь зеркала, в ту самую темную щель между дверью и косяком.
И я увидела его.
Дедушка стоял в коридоре, прямо за дверью. Но это был не тот немощный, сгорбленный старик, которого я видела днем. Он стоял прямо, уверенно, его плечи были расправлены, а осанка — гордой и твердой. На его лице играла улыбка. Та самая, широкая, открытая, немного хитроватая улыбка, которая была у него в моем детстве, когда он затевал какую-нибудь шалость. Он смотрел прямо на меня, вернее, на мое отражение в зеркале. Его глаза сияли, в них не было и тени боли, усталости или лекарственной заторможенности — только безграничная, спокойная любовь и какое-то глубокое, всепонимающее знание.
Меня передернуло. Волна абсолютного, леденящего ужаса, смешанного с оглушительным изумлением, прокатилась от макушки до пят. Я не могла пошевелиться, не могла издать ни звука. Я вжалась в раковину и смотрела в зеркало, боясь моргнуть, боясь, что видение исчезнет. Где-то в глубине сознания шевельнулась робкая мысль: «Галлюцинация. Нервы. Усталость». Но я чувствовала холодный фарфор под ладонями, слышала тиканье часов в гостиной — все было пугающе реально.
Я зажмурилась. Плотно-плотно, так что в глазах зарябило. Простояла так, наверное, минуту, может, больше, пытаясь отдышаться, прогнать наваждение. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими ударами в висках. «Его там нет, его там нет», — твердила я себе как заклинание.
Наконец, собрав всю свою волю в кулак, я резко, почти с рывком, обернулась и одним движением распахнула дверь.
Коридор был пуст. Темный, безмолвный и абсолютно пустой. Никого. Только сквозняк колыхнул край занавески в гостиной.
Тогда мной овладела настоящая паника. Я побежала. Ворвалась в спальню к родителям, трясясь как осиновый лист, и начала их тормошить, бормоча что-то бессвязное про дедушку, про коридор, про зеркало. Мама сначала подумала, что мне приснился кошмар, но что-то в моем диком взгляде, в моей истеричной дрожи заставило ее мгновенно проснуться. Мы все поднялись на ноги. Забегал свет. Кто-то уже набирал номер бабушки.
Раздался ее сонный, слегка сердитый голос: «Что вы ночью-то звоните? Все спят!» Я выхватила у мамы трубку и, задыхаясь, выпалила: «Бабушка, проверь дедушку! Немедленно! Пожалуйста!»
Она что-то пробурчала, но мы услышали, как трубка стукнулась о стол, и ее удаляющиеся, шлепающие тапочками шаги. Тишина в трубке длилась вечность. Мы все молчали, затаив дыхание, глядя в одну точку, ощущая, как по спине ползут мурашки. И вот, наконец, до нас донесся тихий, прерывистый всхлип, а потом сдавленный, полный безграничного отчаяния крик: «Детки… Родные мои… Он… Он не дышит… Я его не могу разбудить…»
Последующие часы и дни слились в одно мутное, траурное пятно — приезд врачей, похороны, горестные лица родственников. Официальное время смерти, указанное в справке, почти в точности совпало с тем часом, когда я стояла перед зеркалом.
Я никогда и никому не рассказывала об этом, даже родителям, которые списали тогда мою истерику на острое, почти мистическое предчувствие. Но я знаю, что это было не предчувствие. Это было прощание. Он пришел попрощаться не тем больным, измученным телом, которое его предало, а тем, кем он был всегда — сильным, любящим, полным жизни и доброты дедушкой. Он вернул себе свою улыбку, чтобы я запомнила его именно таким. И в этом не было ничего страшного. Была только любовь. Любовь, которая оказалась сильнее самой смерти.