Найти в Дзене
Жизнь как на ладони

Голос в Глухом Болоте

Первое, что поразило Павла, когда он вышел из старенького автобуса «райцентр-Омутово» — это тишина. Не городская, где тишина лишь фон для гула машин, а абсолютная, густая, давящая. Воздух был тяжелым и влажным, пахло прелой листвой, сырым деревом и чем-то ещё, сладковато-кислым, что он потом узнал как запах Глухого болота. Деревня Омутово состояла из трёх десятков изб, растянувшихся вдоль единственной улицы, упиравшейся в тёмную, неподвижную стену леса. За лесом, как объяснил ему председатель, находилось то самое болото. «Место гиблое, — бегло сказал председатель, передавая Павлу ключи от школы. — Мужики там клюкву по осени берут, осторожно. А ты, городской, и не совайся». Школа, куда его определили учителем истории, была крошечной, в два класса. Дети смотрели на него с немым любопытством, а местные жители — с отстранённым безразличием. Единственным, кто проявил к нему участие, стал дед Ерофей, сторож школы и бывший лесник. Старик с лицом, как потрескавшаяся от времени глина, принёс ем

Первое, что поразило Павла, когда он вышел из старенького автобуса «райцентр-Омутово» — это тишина. Не городская, где тишина лишь фон для гула машин, а абсолютная, густая, давящая. Воздух был тяжелым и влажным, пахло прелой листвой, сырым деревом и чем-то ещё, сладковато-кислым, что он потом узнал как запах Глухого болота.

Деревня Омутово состояла из трёх десятков изб, растянувшихся вдоль единственной улицы, упиравшейся в тёмную, неподвижную стену леса. За лесом, как объяснил ему председатель, находилось то самое болото. «Место гиблое, — бегло сказал председатель, передавая Павлу ключи от школы. — Мужики там клюкву по осени берут, осторожно. А ты, городской, и не совайся».

Школа, куда его определили учителем истории, была крошечной, в два класса. Дети смотрели на него с немым любопытством, а местные жители — с отстранённым безразличием. Единственным, кто проявил к нему участие, стал дед Ерофей, сторож школы и бывший лесник. Старик с лицом, как потрескавшаяся от времени глина, принёс ему однажды вечером крынку молока.

— Привыкай, учитель, — хрипло сказал он, усаживаясь на лавку у порога павловой избёнки. — Воздух у нас тяжёлый. И звуки тут иные. Не всякий шорох — ветер, не всякий крик — зверь.

— Какие ещё крики? — улыбнулся Павел.
Дед Ерофей посмотрел на него своими выцветшими, как у старой лайки, глазами.
— Болото оно... живое. Омут Глухой. Оно не просто топится, оно... голосами манит. Слышишь будто дитя плачет, бабу кто зовёт... А выйдешь — трясина. Испокон веков так.

Картинка создана с помощью нейросети
Картинка создана с помощью нейросети

Павел лишь покрутил пальцем у виска, оставшись наедине. Деревенские суеверия. Ерунда.

Но однажды ночью его разбудил именно тот звук, о котором говорил старик. Сначала сквозь сон ему почудился далёкий вой ветра. Но ветра не было. И вой превратился в плач. Ясный, отчаянный, детский плач. Он шёл со стороны болота.

Павел вскочил, сердце заколотилось. Ребёнок! В болоте! Нужно помочь! Он наскоро натянул штаны, схватил фонарь и выбежал на улицу. Плач становился всё настойчивее, раздирая душу.

Вдруг из темноты возникла мощная фигура. Это был дед Ерофей. Он стоял посреди улицы, как страж, и его рука, сильная, как корень, впилась в плечо Павла.

— Куда?! — прохрипел старик.
— Там ребёнок! Плачет! Слышишь? — пытался вырваться Павел.
— Слышу, — лицо Ерофея было каменным. — Это не дитя. Это Болотник. Он голосами тонувших манит. Кто на зов пойдет, тот ко мне в избу на лавку поперек ляжет.

Павел замер. Древние, незнакомые слова «поперёк лавки ляжет» прозвучали как смертный приговор. Он вслушался. Плач был таким живым, таким реальным...

— Бред! — выкрикнул Павел, отшвырнул руку старика и сделал шаг в сторону леса.
Удар был стремительным. Дед Ерофей, несмотря на возраст, скрутил его с неожиданной силой, повалил на землю и прижал коленом.
— Дурак городской! — его голос гремел в ночной тишине. — Ты жизнь свою не жалеешь, так других пожалей! За тобой увязаться придётся, вытаскивать! Не нахлёбывайся этой топи!

На шум вышли соседи. Мужики, молча и понимающе глядя на Павла, помогли деду оттащить его в избу. Плач за лесом постепенно стих.

Следующим утром Павел чувствовал себя униженным и злым. Но в деревне на него смотрели иначе — не как на чужого, а как на своего, которого уберегли от беды. Женщина из соседнего дома, Дарья, принесла ему горшок с щами.
— Дед Ерофей правду говорит, батюшка, — тихо сказала она. — Мой дядя, царство ему небесное, на тот зов поддался. Год назад. Так и не нашли. Только шапку его на кочке уловили.

Но самое страшное началось потом. Плач возвращался. Каждую ночь. И однажды сквозь него Павел услышал нечто новое. Своё имя. «Па-а-ша...» — звал детский голос, растягивая гласные. По спине у него побежали ледяные мурашки. Никто в деревне не знал, что его так называла в детстве мать.

Он перестал спать. Сидел ночами у окна, вглядываясь в тёмный провал, ведущий к лесу. Голос менялся. То он был плачем незнакомого ребёнка, то вдруг превращался в смех его младшей сестрёнки, Тани. Той самой, что утонула, когда ему было десять, а ей — шесть. Этого не мог знать никто. Никто!

Он побежал к деду Ерофею. Старик пил чай в своей избушке, заваленной шкурами и сушёными травами.
— Дед... — голос Павла срывался. — Он... он теперь голосом моей сестры зовёт. Той, что утонула.
Ерофей медленно поставил кружку. Его глаза стали совсем старыми.
— Значит, добрался, — тихо сказал он. — До самой памяти твоей потаённой добрался. Цепляется за самое дорогое, окаянный. Теперь-то ты веришь?

— Что мне делать? — прошептал Павел, чувствуя, как почва уходит у него из-под ног.
— Держаться. Не слушать. Сердце заткнуть. Он тебя проверяет. Если выдержал — отстанет. Если нет... — старик многозначительно посмотрел на него.

Павел пытался. Он затыкал уши ватой, пил самогон, чтобы вырубиться, читал вслух стихи. Но голос пробивался сквозь всё. Он звучал не снаружи, а внутри, в самой голове. «Пашенька, холодно мне... Вытащи...» — шептала ему память, облечённая в голос погибшей сестры.

И тогда он пошёл не к болоту, а к самому старому жителю деревни — столетнему деду Игнату, который жил на отшибе и славился знанием старинных заговоров.

Дед Игнат, выслушав его, долго молчал, перебирая чётки.
— Сила его — в твоём страхе и в твоей памяти, — прошептал он наконец. — Он питается ими. Не иди на зов. Иди днём, с песней. Возьми меня с собой.

На следующее утро они пошли к болоту — Павел, дед Ерофей и дед Игнат на подводе. Старики громко пели старинную, озорную народную песню. Звук, живой и мощный, разрывал гнетущую тишину.

На краю топи дед Игнат велел Павлу выйти вперёд.
— Гляди в глаза омуту и говори вслух. Всё, что помнишь о матери. Всё самое светлое.

Голос снова зазвучал в голове, молящий и обманчивый. Павел сжал кулаки и начал кричать, перекрывая его:
— Я помню, как мама пекла пироги! Как пела мне колыбельную! Как смеялась! Я помню её живую! Ты — не она! Ты — ложь!

Он говорил долго, выкрикивая самые дорогие воспоминания, пока не охрип. И по мере его слов голос в голове слабел, превращался в жалобный шёпот, а затем и вовсе растаял, будто его и не было.

На обратном пути царила лёгкая, измождённая тишина.
— Отступил, — сказал дед Игнат. — Нашёл ты в себе силу правду противопоставить его лжи.

С той поры Павел стал в деревне своим. Он больше не был наивным городским учителем. Он был тем, кто посмотрел в глаза местной тайне и не сломался. Дети слушали его на уроках, раскрыв рты, а вечерами он часто сидел на завалинке с дедом Ерофеем, и они молча смотрели на темнеющий лес. Плач больше не возвращался. Лишь ветер тихо шумел в вершинах сосен, напоминая, что покой всегда хрупок, но он возможен, если есть кому подставить плечо и помочь найти дорогу домой