Я никогда не доверял этому магазину, хотя жил рядом почти пять лет. Он стоял на углу, как старый чемодан без ручки: и выбросить жалко, и пользоваться мучительно. Стеклянные двери постоянно заклинивало, пластиковые корзинки были либо сломаны, либо липкие, а половина сотрудников ходила с лицом людей, которые ожидают катастрофу, но не знают, с какой стороны она начнётся.
Чаще всего сюда заходили по пути домой — потому что ближе просто ничего не было. Магазин держался на географии, а не на человеческом отношении. На входе стоял металлический турникет, который скрипел так, будто протестовал против каждого проходящего покупателя. Я обычно пробирался мимо него быстро, стараясь не задерживаться: казалось, если замешкаешься, турникет решит тебя сломать.
В тот вечер я собирался приготовить что-то вроде ужина. Но поскольку мои кулинарные способности ограничивались знаниями студента, который переживает вторую сессию, то список покупок выглядел предсказуемо: макароны, тушёнка и хлеб. Я даже не брал корзинку. Знал, что чем дольше хожу по этому магазину, тем больше шанс столкнуться с чем-то неприятным.
Кассирша была новая, молодая, с усталым взглядом человека, которому уже на второй час смены объяснили, что улыбка в этой работе не требуется. Она пробила мне покупки молча. Даже чек не приложила — выдала как-то лениво, будто ему, чеку, тоже жить надоело. Я сунул его в карман и пошёл к выходу.
И вот тогда услышал оклик.
— Эй, парень!
Голос резкий, неприятный, будто рвёт пространство. Я обернулся. Ко мне уверенной, почти синхронной походкой шли двое сотрудников. Оба крепкие, с одинаковой выраженной манерой разговаривать так, словно любое слово они произносят через зубы. У одного было плотное лицо, такое, что кажется круглым даже сбоку. Второй был худой, узкоплечий, но взгляд у него был недобрый — скользящий, избегавший прямого контакта, как у человека, который не привык обсуждать, а привык требовать.
Они подошли вплотную.
— Покажи пакет, — сказал худой.
— Зачем? — спросил я.
— Жалоба, — произнёс круглолицый, будто это слово даёт ему карт-бланш на всё. — Говорят, вынес товар.
— Кто говорит? — поднял бровь я. — Камера? Охрана?
— Нам сообщили, — повторил худой. — Ты покажи — и всё.
Я выдохнул. Мы жили в стране, где «нам сообщили» значило ровно ничего. Это мог быть пьяный посетитель, усталый администратор или собственная фантазия этих двоих.
— Ребята, — сказал я спокойно. — Чек в кармане. Если сомневаетесь — вызывайте полицию.
Эти слова всегда проверка. Если человек прав — он не боится формальностей. Если неправ — у него начинается нервная дрожь века, которая выдаёт всё безошибочно.
И дрожь, что интересно, появилась.
Худой кивнул круглолицему. Тот сделал шаг ко мне, и голос его стал вязким, тягучим, как старый сахарный сироп.
— Мы сами разберёмся.
— Со мной не надо разбираться, — ответил я. — Я покупатель. Я никому здесь не должен отчёта.
— Пройдём, — повторил круглолицый уже более жёстко.
И схватил меня за локоть.
Эти движения я не переношу до сих пор. Когда человек, не имеющий права ни на что, берёт и тянет тебя, как мешок. В их действиях чувствовалась не уверенность, а злое удовольствие: наконец-то можно кого-то прижать, наконец-то можно почувствовать власть. А я никогда не выносил малую власть, потому что малая власть всегда превращается в большую наглость.
— Руки убери, — сказал я.
— Дуй назад! — рявкнул худой.
И он тоже дотронулся до моей куртки. Так, как будто уже выиграл олимпиаду по захватам.
Я вырвался — не резко, но уверенно. У меня всегда была привычка освобождаться от лишних прикосновений. И в этот момент вспомнил про ракетницу.
Ракетница лежала в кармане не потому, что я собирался устраивать салют посреди Москвы. Подарил приятель — «пускай будет», сказал. Я носил её по инерции. Забыл выложить. И вот она вдруг стала центром всей сцены.
Я достал её медленно, без угрозы. Как человек достаёт ручку, чтобы подписать документ.
— Что это? — спросил худой, бледнея.
— Сигнал, — сказал я.
— Зачем? — спросил круглолицый. И голос его впервые дрогнул.
— Затем, что вы не слышите слов. Придётся услышать звук.
Я поднял руку.
Они стояли передо мной — те самые самоуверенные работники, которые минуту назад тянули меня обратно, как чужой мешок картошки. А теперь у них в глазах мелькало то самое человеческое ощущение: «переоценил свои возможности».
Я нажал.
Первая ракета вылетела с треском, как вопль раздражённого ангела. Она попала худому прямо в лицо — яркая вспышка, дым, резкий запах гари. Он закричал не от боли, а от неожиданности. Руки его дрогнули, пальцы заскребли воздух.
Круглолицый отреагировал быстрее — бросился в сторону. Пытался спрятаться за стеллаж с чипсами, но стеллаж был узкий, и выглядел он смешно: крупный мужчина, который пытается втиснуться туда, куда едва помещается ребёнок.
Я выстрелил второй раз — не в человека, а в сторону. Ракета пролетела рядом, зацепила полку с печеньем, которая вспыхнула едва заметным дымком. Круглолицый бросился бежать к выходу, разметая полки, роняя пачки с сахаром, будто те были доказательствами его несовершенной жизни.
Покупатели кричали. Кассирша закрыла лицо руками. Мужчина у холодильника с молоком уронил бутылку — она упала и разбилась, молоко поползло к кассе медленным белым ручьём, как символ внезапного хаоса.
А я стоял и дышал.
Что удивило — не ярость, не страх, а ощущение, что справедливость хотя бы на секунду восстановилась. Нелепое оружие в нелепой ситуации вернуло границы, которые двое работников решили нарушить.
Худой сидел на полу, стонал. Лицо его почернело от копоти, а глаза бегали, как у человека, который внезапно увидел весь мир в другом освещении. Круглолицого уже не было — растворился в темноте улицы.
Я положил ракетницу в карман так же спокойно, как достал. Взял пакет. Прошёл мимо турникета, который по-прежнему скрипел, будто выражал своё постоянное недовольство человечеством.
На улице был ветер, холодный, честный. Он хотя бы ничего не скрывал.
У остановки стояли люди — зеваки, наблюдатели, которые всегда появляются там, где случилось хоть что-то, нарушающее повседневный порядок. Они переговаривались.
— Правильно сделал! — сказал один.
— Перебор, перебор… — вздохнула женщина.
— Я бы так не смог, — признался пожилой мужчина.
Я никому не ответил. Самые важные действия в жизни редко требуют комментариев.
Позже рассказывали, что худого увезли в больницу. Говорили о перевязках, ожогах, испуге. О том, что он теперь жалеет, что схватил меня за руку. А магазин тем временем начал официальное разбирательство: бумаги, объяснительные, камера наблюдения, которая то ли записала, то ли нет — никто не уверен.
Всё, как всегда: бюрократия делает вид, что мир под контролем, хотя он давно живёт по своим странным законам.
Я же шёл домой и думал, что порядок начинается не с наказаний, а с уважения. С того, что каждый человек знает своё место и свои обязанности и не пытается решать чужие задачи силой. Потому что чужое пространство — такая же территория, как страна, дом или личная память.
И если ты туда лезешь без разрешения — не удивляйся, что однажды тебе прилетит.
Иногда — буквально.
Иногда, вспоминая этот эпизод, я ловлю себя на том, что больше всего меня задело даже не хватание за руки и не попытка силой доказать собственную правоту. Меня унизило то самодовольное выражение лица, с которым этот приезжий сотрудник — один, конкретный, реальный, стоявший передо мной — решил, что ему позволено больше, чем другим. В его взгляде читалось не сомнение, а уверенность в том, что он может выносить вердикты, будто он здесь хозяин, а все вокруг — помехи. И я до сих пор не понимаю, откуда у человека, который даже за полку с хлебом толком не отвечает, берётся такая жажда чужой покорности.
Меня раздражает сама мысль, что человек пришёл работать в чужой город, в чужой магазин, под чужие правила — и с первой же минуты решил, что правила ему не указ. Что можно хватать, дергать, обвинять просто потому, что ему так захотелось. Я в таких случаях всегда думаю: если ты не уважаешь место, в котором живёшь и работаешь, то какого чёрта ты в нём ищешь? Место — это не стены и не полки. Место — это порядок. И если ты приходишь в порядок — уважай его, а не ломай под себя.
И самое скандальное, пожалуй, то, что потом этот же человек лежал в больнице, рассказывая всем, как он «пострадал». Как будто пострадал он от меня, а не от собственной наглости. Как будто мир должен был пожалеть его за то, что он сам же и начал. И каждый раз, когда я вспоминаю его крик, перемешанный с запахом горелой ракеты, я думаю лишь одно: если чужой город дал тебе место под солнцем, хоть минимальное — держи себя в руках. Потому что иначе солнце быстро напоминает, что освещает оно всех одинаково, а терпеть беспредел — никто не обязан.