Найти в Дзене

Обожженные горем

Сезон дождей в деревушке Узловая Подкова пришел рано и надолго. Холодные ливни превратили улицы в коричневые потоки, смывая в реку последние следы того ужаса, что посетил эти края, — Черной Смерти. Дом гончара Эрнста стоял на отшибе, у самого леса. Когда-то здесь пахло свежим хлебом, звучали детские голоса и звонкий смех его жены, Эльзы. Теперь в горнице было тихо и пусто. Воздух, пропахший влажной глиной и дымом, был тяжел от безмолвия. Эрнст, мужчина лет сорока с руками, навсегда испачканными рыжей глиной, сидел у потухшего очага. Его лицо, некогда доброе и открытое, стало серым и обвисшим, как необожженная глина. Взгляд уставился в пустоту. Чума забрала у него все: Эльзу, маленькую Анну и сынишку Петера. Он остался один в этом проклятом молчании. Отчаявшись заглушить боль, он пошел на старое языческое капище на опушке леса — место, которого добрые христиане сторонились. Земля там была странного, почти кроваво-рыжего цвета, жирная и податливая. Он набрал целую корзину, не глядя на об

Сезон дождей в деревушке Узловая Подкова пришел рано и надолго. Холодные ливни превратили улицы в коричневые потоки, смывая в реку последние следы того ужаса, что посетил эти края, — Черной Смерти. Дом гончара Эрнста стоял на отшибе, у самого леса. Когда-то здесь пахло свежим хлебом, звучали детские голоса и звонкий смех его жены, Эльзы. Теперь в горнице было тихо и пусто. Воздух, пропахший влажной глиной и дымом, был тяжел от безмолвия.

Эрнст, мужчина лет сорока с руками, навсегда испачканными рыжей глиной, сидел у потухшего очага. Его лицо, некогда доброе и открытое, стало серым и обвисшим, как необожженная глина. Взгляд уставился в пустоту. Чума забрала у него все: Эльзу, маленькую Анну и сынишку Петера. Он остался один в этом проклятом молчании.

Отчаявшись заглушить боль, он пошел на старое языческое капище на опушке леса — место, которого добрые христиане сторонились. Земля там была странного, почти кроваво-рыжего цвета, жирная и податливая. Он набрал целую корзину, не глядя на обветренные идолы, вросшие в землю.

Дни и ночи напролет он лепил. Он не делал горшки и кувшины. Он лепил их. Сначала Эльзу. Ее плавные изгибы, мягкие плечи, улыбку, которую он помнил до мельчайшей морщинки. Потом Анну, с ее косичками и озорным прищуром. И наконец, Петера, коренастого и серьезного не по годам. Он вырисовывал им глаза синей глазурью, лепил крошечные пальчики, процарапывал узоры на глиняных одеждах. Это была не работа, отчаянная попытка воскресить прошлое. Затем он обжег фигурки в печи, и они застыли, твердые и хрупкие, вечные в своей немоте.

Однажды утром его разбудил звук. Тихий, похожий на шелест сухих листьев. Он спустился в горницу и застыл на пороге.

Три глиняные фигурки стояли посреди комнаты. Они не просто стояли — они двигались. Медленно, скрипуче, словно не смазанные механизмы. Глиняная Эльза повернула к нему свою раскрашенную голову. Глаза-шарики синей глазури были неподвижны, но губы, аккуратно вылепленные из глины, растянулись в неподвижной улыбке.

— Эрнст… — проскрипел голос. Он был сухим и глухим, как стук глиняных черепков. — Мы дома.

Маленькая Анна неуклюже подошла к нему и обняла его ногу. Ее прикосновение было холодным и твердым.
— Папа… мы скучали.

Эрнст отшатнулся, сердце бешено заколотилось в груди. Безумие? Наваждение? Но он чувствовал их твердые прикосновения, видел, как они передвигаются. И в его израненной душе, вопреки страху, вспыхнул крошечный огонек надежды. Чудо. Это должно быть чудо.

Первые дни были похожи на странный, болезненный сон. Он пытался вести себя как прежде. Сажал их за стол, ставил перед ними пустые миски.
— Кушайте, дети, — говорил он, и голос его срывался.

Глиняный Петер поворачивал к нему свою голову.
— Мы не едим, отец. Мы просто хотим быть с тобой.

Их любовь была всепоглощающей и удушающей. Они не отходили от него ни на шаг. Глиняная Эльза постоянно пыталась «обнять» его, ее холодные руки обвивались вокруг его шеи с силой, от которой хрустели позвонки. Дети цеплялись за его одежду, и, если он пытался отойти в мастерскую, в доме повисало тяжелое, обиженное молчание, а их неподвижные глаза-шарики провожали его с немым укором.

Они не дышали. Тишина в доме была абсолютной, если не считать скрипа их суставов. Иногда ночью Эрнст просыпался от чувства, что за ним наблюдают. Он открывал глаза и видел три пары синих глазурных глаз, неподвижно смотрящих на него из темноты. Они не спали. Они просто стояли и смотрели.

Однажды к нему зашел сосед, старый пастух Йохан, чтобы узнать, как он поживает.
— Эрнст, друг, я слышал странные звуки… Жив ли ты? — крикнул Йохан, заглядывая в открытую дверь.

Эрнст, бледный и изможденный, стоял посреди горницы. За его спиной, в глубине комнаты, замерли три фигуры.
— Все хорошо, Йохан, — поспешно сказал Эрнст, пытаясь заслонить собой проход. — Я не один.

— Не один? — пастух нахмурился, пытаясь заглянуть за его плечо. — Кто у тебя?

В этот момент глиняная Анна, стоявшая в тени, медленно, с тихим скрипом, подняла свою ручку и помахала. Йохан побледнел, перекрестился и, не сказав ни слова, пятясь, покинул дом. Больше он не приходил.

Осознание пришло к Эрнсту постепенно, как пробивающийся сквозь толщу глины росток. Это не было воскрешение. Это была пародия. Пародия на любовь, на семью, на саму жизнь. Его новая семья была лишена всего, что делало его старую — живой. Не было тепла, случайных слез, капризов, спонтанного смеха. Была только холодная, механическая, собственническая привязанность.

Он попытался взбунтоваться. Однажды утром он собрался идти в деревню за припасами.
— Я ненадолго, — сказал он, надевая плащ.

Глиняная Эльза встала между ним и дверью. Ее улыбка не дрогнула.
— Нет. Не уходи. Останься с нами. Навсегда.

— Я должен! — крикнул Эрнст, и в его голосе впервые зазвучали отчаяние и гнев.

Глиняный Петер подошел к нему и сжал его запястье. Холодные пальцы впились в кожу с силой, какой не мог бы обладать живой ребенок. Боль была острой и жгучей.
— Отец, не сердись, — проскрипел он. — Мы не позволим тебе уйти. Ты наш.

Эрнст отшатнулся, потирая онемевшую руку. Он посмотрел на них — на неподвижные улыбки, на сияющие глазурные глаза, на холодные, совершенные формы. Они не были его семьей. Они были порождением его горя и древней, языческой глины. Тюремщиками из его собственных воспоминаний.

Он был их творцом, их отцом. И теперь он стал их пленником. Он стоял в центре своей горницы, а они обступили его, протягивая свои холодные, глиняные руки для объятий, которые не согревали, а замораживали душу. Чума забрала у него семью. А он, в своем отчаянии, создал себе вечную, неумолимую память, которая будет стоять в этом доме, пока последняя трещина не разорвет их глиняные тела. И он понял, что самой страшной пыткой является не одиночество, а любовь, вылепленная из глины и отчаяния, не знающая ни жалости, ни конца.

Чума. Страх. Инквизиция. Доктор Элиас обнаруживает, что настоящая зараза — не в бубонах, а в человеческой душе. Запретное знание из старого дневника — его единственный ключ к спасению. Но ключ этот отпирает дверь не в лабораторию, а на костер. Чтобы выжить, ему придется стать тем, кого он всю жизнь ненавидел, — еретиком. Читайте на Литрес.
Дневник чумного доктора — Максим Воронов | Литрес