Я помню свой первый день. Тот день, когда впервые выбрался за ворота сборочного цеха. Я был богом! Мной восхищались все, от мала до велика, от инженеров до простых рабочих. Резкий запах свежей краски и смазки. Стальные бока сверкали под кинопрожекторами, салон пах не этой затхлостью, а лаком и надеждой. Я был первым на линии! Молодые вагоновожатые дрались за право вести меня, гладили мои панели, как крупы жеребца. А как я шел! Я резал улицы своим четким, уверенным силуэтом, и весь город расступался перед моим ликующим, требовательным звонком. Мой голос! Мой голос был не хриплым всхлипом – это был медный гром, труба архангела, перед которым расступались все! Я видел в глазах людей не раздражение – восхищение. Дети тыкали в меня пальцами, кричали: «Смотри, мама, новенький!» Я был будущим, сбывшейся мечтой, стальным воплощением победы над расстоянием и тишиной. Я был полон сил, и каждая прожитая миля лишь оттачивала нрав, делала мой голос – песней стали и электричества – еще громче, еще властнее.
Я катал их всех! Не эти серые тени, а живых, горящих, яростных! Я возил с завода рабочих – уставших, пропахших машинным маслом, но с огнем в глазах. Они пели! Ах, как они пели… Стекла мои дрожали, поручни гудели, подпевая им. Я вез студентов на их первый урок – их молодой, дурацкий смех заполнял меня до отказа, их чемоданы, туго набитые мечтами, колотились о мои стены в такт перестука колёс. Я катал влюбленных! Они целовались в моем темном углу, сердца их стучали как молоточки, а я чувствовал их сквозь всю свою броню. Я вез солдат домой – и они, эти железные мужчины, плакали, глядя на знакомые переулки, а их слезы были солеными и гордыми. Я возил матерей с новорожденными – и осторожно-осторожно притормаживал, чтобы не потревожить сон младенца. Я был их домом, их клубом, их исповедальней, их громоотводом. Война, мир, стройка, любовь, смерть – все это прошло через меня, как ток по моим проводам. Я не просто вагон. Я – живая хроника. Во мне застряли осколки всех этих криков, песен, споров, признаний.
Теперь мое тело – летопись, которую никто не будет читать. Краска обвисла струпьями, многослойно-разноцветными, как кожа старого слона, открывая проступившие ржавые подтеки и язвы. Каждая вмятина – история, а стальная плоть – карта всех сражений. Не войн, нет. Сражений с жизнью. Вот тут зацепил грузовик, не уступивший дороги. Здесь – след от булыжника, что бросил вслед отчаянно-пьяный подросток в глухой ночи. Мое тело было истерзано городской суетой. Стекла замутнели от бесчисленных взглядов: радостных, усталых, спешащих, потерянных. Они впитали в себя все. Я помню лица всех, кто ехал внутри меня. Помню тяжесть их тел, отчаяние на плечах, счастье в их смехе. Их дыхание навсегда осталось в моей обивке, пальцы отполировали поручни до блеска теплого дерева. Я был их ковчегом, их убежищем от дождя, их качающейся колыбелью в ночи.
А она… Вагоновожатая. Мы срослись. Ее ритм стал моим ритмом. Ее усталость – моей усталостью. Я чувствовал каждое движение ее руки, дергающей за шнур моего голоса. Я помню ее молодой, с пышной косой и смеющимися глазами, сперва боявшуюся моего громкого голоса. А потом… потом мы стали одним целым. Она знала мой нрав, как знает кучер нрав своей лошади. Чуть сбросить скорость перед тем ухабом, слегка придержать на спуске, чтоб не сильно тряхнуло. Ее нога на педали была продолжением моей воли. Мы переплелись душами, и встречая её по утрам, я радостно перемигивал поворотниками, нетерпеливо перебирая шестернями своего железного чрева. И взрослели, и старели мы вместе. Коса её поредела и побелела, смех сменился молчаливой сосредоточенностью. Мой лак облез, стекла помутнели и осип голос. Мы шли вместе к этому концу.
Да. Это был мой последний рейс. Финальный. Больше мне не придется шумно скользить по рельсам, огибая дома, взрезая перекрестки. Я не кричу проклятий. Выхожу на линию не как пенсионер на парад – выползаю как зверь, раненый в живот, что чует свой конец и хочет умереть на своей земле, а не в вонючем загоне. Мой номер – пятерка. Когда-то он горел красным огнем на лбу, теперь – стерся, замызган грязью, как клеймо на старом каторжнике. Я выхожу на линию с чувством горького удивления. Неужели все? Неужели этот путь, который я знаю каждым своим шарниром, каждым нервом электропроводки, больше не повторится? Я скриплю на поворотах, и этот скрип – не звук изношенного металла, а старческий стон, недоуменный вопрос, обращенный к ночному городу. За что? Я еще крепок. Моё моторное сердце всё еще бьется ровно и преданно. Но мир решил иначе.
И вот – она. Вошла. Не пассажир – призрак. Внесла с собой мороз и отчаяние. Села у окна и распалась. Без звука. Слезы её были тихими, как кровь из открытой раны. Они текли по побелевшим морозным щекам, и я чувствовал их соль на своей шкуре. Горе её било током в меня. Оно было жарче любого короткого замыкания. И я вез ее. Катил через спящий город, который уже забыл о нас. Мимо этих новых, стеклянных чудовищ, что подмигивали нам разноцветными рекламами. Мимо идиотских, замыленных автомобилей, что заполонили мои рельсы. Я вез ее, эту незнакомку с разбитым сердцем, и старался качаться помягче. Чтобы хоть как-то, хоть чуть-чуть смягчить ее падение в небытие. Это было все, что я мог. Мое сострадание заключалось в смягчении толчков на стыках.
И вагоновожатая, с тревогой вглядываясь через зеркало в эту запоздалую пассажирку, чувствуя мою дрожь коснулась шнура. Не как обычно дернула, прикоснулась. Прикоснулась ко мне. Даже не физически – душой. Изменила звук моего голоса. И тот самый звонок, что всю жизнь был моим яростным окриком, моим предупреждением миру, стал под ее пальцами стоном. Песней плача. Она говорила за нас обоих, тем единственным языком, что остался у нас – языком металла и тоски. Мы хоронили вместе — меня, ее отчаяние, старый мир, эту ночь. Каждый удар колокола был каплей, падающей в бездонный колодец памяти.
Так мы и ехали — сквозь время, сквозь боль, сквозь тишину — связанные моторным гулом, перестуком колес и этой общей тоской.
Конечная. Тормоза вздохнули в последний раз. Двери открылись с тихим шипением.
Женщина поднялась и вышла, не оборачиваясь. Она растворилась в ночи, не оставив после себя ни звука.
Депо. Вот он – мой дом ставший склепом. Я вползаю внутрь. Моя вечная спутница погасила в салоне свет, и тьма нахлынула сразу, густая, беспросветная. Неторопливой поступью, оглядывая каждую мою морщинку, каждую деталь, она вышла и захлопнула дверь. Звук был окончательным, гробовым ударом.
А соратница моя стояла, глядя, как темный силуэт отгоняют на запасной путь.
В последний раз, превозмогая законы физики я подмигнул ей рыжими поворотниками – будем жиииить!!!!
И затих.
А мои братья… они уже здесь.
Молчат.
У них вырваны сердца – моторы. Выколоты глаза – фары. Стоят в темноте и ждут своей участи. Завтра придут люди с ацетиленовыми горелками. Они не увидят в нас истории — лишь тонны металлолома. Органы наши никому не нужны. Нас не будут разбирать на память, или что б кому ни будь подлатать израненное тело. Нас будут резать. Будут давить. Отправят в печь, чтобы мы стали чем-то новым, гладким, бездушным. Чистым листом, на котором уже никто не напишет ни одной из наших историй.
Как эти новые…
Новые трамваи… я видел их. Они красивые. Тихие. В их пластиковых салонах пахнет химической свежестью. Их электронные мозги вычисляют маршрут до миллиметра. Они не чувствуют дороги. Они не знают пассажиров. Они не будут хранить в себе эхо тысяч вздохов и слез. Они – будущее. Стерильное, эффективное, одинокое. Они умрут, не прожив и половины моих лет, отправленные на свалку за моральным устареванием. Их смерть будет быстрой и безболезненной. Они не успеют ни к чему привязаться. Их не будет мучить ностальгия по стуку колес на стыках, которую знаешь наизусть. Они не поймут, что значит быть свидетелем.
А я понял. В свой последний рейс. Быть свидетелем – это не просто видеть. Это чувствовать боль незнакомой женщины как свою собственную. Это помнить каждый кирпич в стенах города, который тебя забыл. Это знать, что твое железное сердце, остановившись, унесет с собой в расплав кусочек души каждого, кто к нему прикасался.
Мир становится быстрее. Избавляется от всего, что может напомнить ему о бренности, о шероховатостях, о тихой, общей печали. Он предпочитает яркий, привычный комфорт – старому, громкому, но живому сердцу. И когда последний из нас, хранителей времени, будет переплавлен, наступит новая эра. Совершенная, удобная и бесконечно, невыразимо одинокая. Потому что плеча, на котором можно всплакнуть уже не будет, и даже стальной поручень не откликнется тихим сочувствием и пониманием. И звонить будет некому.
Исчезал не просто трамвай. Исчезала целая вселенная. Вселенная тихого, молчаливого сострадания, где можно было разделить свое горе с незнакомцем, не сказав ему ни слова. Где колокол мог стать гимном твоей печали, а чужое отражение в стекле — единственным понимающим тебя существом на свете.