Семейные легенды вещь хрупкая, но ценная. Пахнут они воском и чугунной печью. Наши — еще и керосином, мокрой солью и чем-то слегка озоновым, будто перед грозой. Потому что в нашей семье, как сказал отец, до грозы оставалось ровно одно чихание.
— Запомни, сын, — говорил он мне, когда я был ещё мелким и верил, что все чудеса спрятаны в шкафу с постельным бельём, — не всякого гостя нужно нести в волостной комитет. Некоторые гости приходят не по прописке.
Но тогда было такое время, что сегодняшнее кажется детской шалостью. Россию пытались разворовать, раздробить и разобщить все кому не лень. От интервентов до анархистов.
И он доставал из шифоньера плоскую коробку с фиолетовым штампом «Александровск-Сахалинский. Фотоателье “Шамис”», осторожно разворачивал плотную бумагу — и мы вдвоём смотрели на старый, в прожилках и пятнах, снимок.
На фото — дед мой, в ватнике, с лисьим воротником, у самовара; рядом — тип, от которого у меня всегда мурашки: высокий, худой, глаза — большие и как бы не по-нашему блестящие, волосы торчат, на голове чужая ушанка с зашитыми ушами. Руки тонкие, длинные, пальцы — как у пианиста. И, главное, вокруг него — странное свечение. Отец говорил:
«Пластинку засветили», но улыбался так, что я понял — это удобная версия для соседей.
Отец неохотно рассказывал историю о пришельце, который жил на чердаке весь зимний сезон. Говорил он так, будто каждый раз выносил из дома ценные, но не полированные драгоценности. Но раз уж начинал — остановить его было невозможно. В нашей семье все знали эту «легенду» и воспринимали её по-разному.
— Девятнадцатый год, — говорил он, шевеля бровями. — Гражданская война, глухомань, Сахалин продувается всеми ветрами, как дуршлаг. Южная часть — под японцами уже лет как с четырнадцатого года, война ихняя закончилась — они и остались. Наш север — то красный, то белый, то не пойми какой. Рыба в реке есть, холод — тоже. Комбеды на бумаге, в реальности — кто громче, тот и прав. Дед тогда с бабкой жили на отшибе, между хвойной сопкой и речкой, что к Дуе тянется. У деда ружьё, у бабки — чахотка, кашель как шарманка: только заведёшь — не остановишь.
Все тогда в деревне считали, что до весны она не доживёт.
Деда у нас звали Егор Ефимович. Человек был крепкий, с характером не хуже сахалинской кедровки. Он ходил в лес за дровами, ловил кету, спорил с соседями о власти Советов, гвозди ковырял из старых досок, чтобы про запас.
И вот в один такой поход — зима, шибко морозная, снег хрустит как сахар — дед услышал в небе шипение или жужжание. Оглянулся, думает:
«Зима же, ну какие ещё комары?»
А над сопкой — полоска, как от спички, только зеленоватая. И шлёп — в лес. У нас тогда на Сахалине всё падало: то цены, то мораль, то режимы. Но чтобы с неба — это новость.
Дед, конечно, полез смотреть. Мало ли — японский аэроплан, а вдруг белые мимо тащили снаряды и уронили? Прибавить в хозяйстве лишний кусок железа — святое дело.
Нашёл он не железо, а «существо», как потом папа с паузой говорил. Лежит, значит, на снегу, дымится, шипит, весь в сосновой смоле, длинный, как жердь, кожа светлая, но не бледная — с таким свечением, будто под кожей керосиновая лампа горит на пол-огня. Глаза как у тюленя — умные и круглые. На груди у него коробочка — то ли икона, то ли прибор: крутится, щёлкает.
— Дед не был сентиментален, — говорил отец, — но был человеком старого склада. Нашёл — значит, отвечай. Сунул его на санки, прикрыл оленьей шкурой, притащил домой на чердак. Почему на чердак? Во-первых, ближе к теплу: печная труба там идёт, всегда теплее. Во-вторых, соседи у нас язык длиннее, чем дорога до пристани. А в-третьих… — И тут отец обычно смеялся. — В-третьих, дед считал, что всё непонятное живёт наверху: и ангелы, и домовые, и, как выяснилось, пришельцы.
Про бабку Прасковью надо отдельно.
Женщина она была добрая, но категоричная. Узнав, кто у них наверху, перекрестилась на все четыре стороны, поставила на чердак миску с парным молоком и сказала:
— Это что ж ты, Егор, в дом нечисть тащишь? Нам ЧК в гости не хватает, теперь ещё черти. Но уж раз привёл, то не выгоняй. Хворает он, видно же.
— Да какой он черт, Паша? Ты на рожки глядела? — дед снял шапку и дунул в усы. — Если и черт, то явно не нашей епархии. Скиталец он или каторжник. Но глаза честные, хоть и видно, что не из наших краёв.
— Честные... Все у тебя честные. Порфирий тебе сколько мешков картошки обещал? Я что-то даже одного не вижу. А он вчера в кабаке опять сидел, а ты тут по лесу белок ловишь...
Существо, между прочим, от молока не отказалось. Выпило, положило на голову мокрую тряпку — жар у него был — и как-то очень грамотно кивнуло. На третий день открыло рот и сказала ровно одно слово:
— Тёпло.
Голос у него был тонкий, как у мальчишки, и слегка вибрировал. Бабка вздрогнула, но яйца вкрутую всё равно принесла.
Словом, дед научил его «да», «нет», «пить», «тихо», «крыша» и ругаться так, чтобы сосед Тимоха понял и убежал. Тимоха, правда, и без того редко заходил: он сначала ходил к белым, потом к красным, потом опять к белым — принимал власть как порошок — три раза в день после еды.
У Тимохи был нюх на всё подозрительное. Мы, как его видели в окошко, так сразу: дед на чердак с пирогами, бабка кашлять сразу начинала.
Существо привыкло. Бабка сшила ему из старого шинеля что-то типа халата, дед нашёл валенки, но валенки тот надевал на руки — там пальцы мерзли. Ночами он любил спускаться к печи, сидеть и слушать, как кипит самовар. В самовар он влюбился до беспамятства и пытался каждое утро объяснить деду, что «само-варит» — это хорошее устройство, но можно улучшить. И правда: однажды самовар стал вскипать за считанные минуты, пара было меньше, а чай — вкуснее. Дед говорил:
«Проволочки какие-то прикрутил».
Бабка бурчала:
«Опять огонь с водой сошёлся. Чур-чур».
А самовар работал.
Между тем события в новой стране Советов развивались быстро. Приходили отряды — то в цветных лентах и кожанках, то в шинелях с лисицей на груди, то вообще непонятно кто.
Орали, что «вся власть Советам!» или «да здравствует Учредительное собрание!», собирали яйца и патроны, уходили. Дед был человек мудрый: всем наливал по кружке, про всех говорил: «Ну дай бог», и ни с кем не спорил, потому что спорить — значит оставлять лишние следы.
Существо слушало эти визиты из-под крыши и однажды, когда ушли очередные агитаторы, спросило:
— Совет — это когда советуют?
— Это когда у каждого есть право обсуждать, — объяснил дед.
— А когда у каждого — обязанность молчать, это что?
— Тогда это уже съезд, — сказал дед и посмотрел на самовар.
Существо ткнуло в грудь коробочкой, что щёлкала, и произнесло:
— У нас тоже был съезд. Долго все молчали, потом один сказал: «А вдруг добро выгоднее?» И всё как-то сразу наладилось.
А бабка кашляла так, что было слышно на улице.
А через неделю случилась та самая история, из-за которой в доме стало пахнуть озоном. Бабка совсем захрипела, кровь пошла. Врачей на Сахалине тогда было как сахара в чае бедняка — посчитай, что нет. Дед сидел тёмный, как уголь из шахты, а существо спустилось с чердака, подошло, коснулось коробочкой к бабкиной груди, закрывшихся глаз. Помолчало. Заиграло, как бы, — не мелодия даже, а один тон, чистый, как лёд. В воздухе появился запах, как перед снегом, и лёгкая вибрация, будто где-то очень далеко кто-то говорил «ш-ш-ш».
Бабка сначала испугалась и затворилась крестом, но через минуту перестала хрипеть.
Учти, — отец каждый раз поднимал палец, — чуда не было театрального. Утром она ещё кашляла, но уже без крови. Через неделю могла ходить в амбар без палки. Через месяц пела «Во поле берёза стояла».
И когда соседки спрашивали, кто это у вас новый лекарь, она отвечала, глядя на потолок:
— Господь со странными методами.
Ну ладно, Господь — это общепринятая версия, объясняет всё и сразу. Но эйфорию всё равно разбавляли реалии. Тимоха приносил новости:
«Японцы на юге укрепились, в Тойохаре все по-японски, говоря».
Белые обещали порядок, красные — справедливость, дед надеялся на тишину. Существо записывало на обрывках газет русские слова, удивлялось:
«Почему “товарищ” — если товар запрещён?» — и хохотало над афишами о «драме с пением в одном действии» — не понимало, как можно драму с пением.
Раз научилось смеяться — стало вообще будто человеком. Только свет внутри иногда всё-таки пробивался. Особенно, когда оно смотрело на северные сияния: зимой в те годы сияния были жирные и яркие, как откормленные коты с горящими глазами в темноте. Оно могло весь вечер сидеть у окна, глядя на зелёные занавеси над сопками, и говорить задумчиво:
— Они зовут.
— Кто? — дед косился.
— Мои товарищи, — отвечало существо. — У вас революция — у нас реконфигурация. Разница только в том, что у нас плакаты не рисуют. У нас перемены всегда сопровождаются чудесами, если говорить по вашему.
В один прекрасный день дед встал с утра и залез на чердак поздороваться. А существа и след простыл. Одежда аккуратно была сложена на стуле. Только ушанку забрал, на память, видимо. А взамен оставил подарок. Небольшой кусочек золота грамм на пятьдесят. Он и помог деду с бабкой в голодные годы, и мой отец тогда родился в 1925 году, да и я через 27 лет.
— Так выходит не было бы и нас, если бы это существо тогда с неба не свалилось.
— Выходит, сын. Жизнь вообще штука удивительная и непредсказуемая. Поэтому не важно, есть ли там кто-то на небесах или нет, прожить её надо достойно. И людям помогать. Даже вон пришелец из космоса язык добра понимает, а мы друг с другом грызёмся из-за клочка земли или происхождения.
Отец махнул рукой и забрал с собой ту самую фотографию, где они с существом сидят у самовара и о чём-то говорят. Кто тогда сделал это фото в 1919 году, мне не совсем понятно, отец насчет этого молчал. Может, Тимоха тот самый, у него ведь отец в фотоателье работал... Но то, что оно у нас уже не одно поколение хранится, — факт.
Спасибо за внимание! Лайк и подписка — лучшая награда для канала!