Вскоре после того, как мой муж собрал чемоданы, в нашей квартире побывал вор.
Я вернулась. Последние трое суток я провела у подруги, но сегодня утром я не смогла заставить себя пойти на работу. Просидела все восемь часов в ближайшем сквере, просто не могла заставить себя войти в это опустевшее гнездо. Наконец пришла и увидела: дверь приоткрыта. Не взломана, нет. Просто не заперта. Как будто кто-то вышел вынести мусор и забыл. У Марка была такая привычка — лениво толкнуть дверь и не проверять. Я всегда проверяла. «Паранойя, Диана», — говорил он.
Внутри пахло чужим. Не его одеколоном, не вчерашним ужином. Пахло холодным воздухом из подъезда и… металлом. Хаос был не кинематографичный, а какой-то стыдливый, неуверенный. Ящик комода в прихожей выдвинут, содержимое — старые ключи, зажигалки, пачка визиток — высыпано на пол. В гостиной пропал телевизор. С ним всегда было много возни, плоский, тяжелый. Теперь на тумбе лежал одинокий пыльный прямоугольник.
Я прошла в спальню. Сердце колотилось где-то в висках, сухо и часто. Мои скромные украшения — серебряная цепочка, пара сережек, подарок мамы — исчезли из шкатулки. Я автоматически потянулась к его тумбочке. А там… лежали часы. Все, дорогие, хвастливые. Rolex, Tag Heuer. Он собирал их годами, это была его инвестиция в «стабильное будущее». Вор даже не прикоснулся.
И тут меня прорвало.
Сначала это был просто странный звук, похожий на кашель. Потом — хрип. А потом я залилась диким, истерическим смехом. Я смеялась так, что держалась за косяк, чтобы не упасть. Слезы текли по лицу, но это были не слезы горя. Это были слезы абсолютного, до дна, абсурда.
Вызываю полицию. Голос не слушается, говорю, задыхаясь между приступами этого дурацкого смеха: «Здравствуйте… у меня… кража… Да, только что… Нет, никого нет…»
Участковый, представившийся Николаем Петровичем, был мужчиной лет пятидесяти с лицом, на котором привычка ничему не удивляться написана целыми абзацами. Он что-то записывал в блокнот, мерно покряхтывая.
— Дверь не взломана, — констатировал он. — Значит, или ключом, или забыли закрыть. Вы последней уходили?
— Нет, — говорю я. — Три дня назад отсюда ушел мой муж. И, видимо, он тоже забыл закрыть. За мной.
Николай Петрович поднял на меня взгляд. В его глазах мелькнуло что-то устало-понимающее.
— Часы дорогие не тронул, — продолжил он, подходя к тумбочке. — Странно.
— Не странно, — выдохнула я, смех наконец отпустил. — Они самые ценные. С точки зрения моего мужа. А вор… — я оглядела развороченную квартиру, — оказался умнее. Он забрал только то, что можно легко вынести и продать. Без эмоциональной нагрузки.
Участковый снова посмотрел на меня, потом на часы, потом снова на меня.
— Вы в шоке, — констатировал он. — Это нормальная реакция.
— Вы знаете, Николай Петрович, — сказала я, и голос мой вдруг стал тихим и ровным, — три дня я ходила и пыталась понять, что со мной не так. Почему я не смогла его удержать. Что во мне сломано. А сегодня прихожу, а тут… — я махнула рукой на беспорядок, — кто-то буквально вскрыл мою жизнь, порылся в ней и выбросил все ненужное. И оставил самое ценное. Мне. Вам это не кажется… знаковым?
Он промолчал, щелкая ручкой.
— Чай хотите? — спросила я неожиданно даже для себя. — Я сейчас поставлю. Электрический чайник… увы, цел.
Пока вода закипала, я стояла у окна и смотрела на темные окна напротив. Где-то там были свои драмы, свои кражи. А у меня — тишина. Не та, пугающая, что была последние три дня, а другая. Насыщенная. После того как я перестала смеяться, внутри все вдруг улеглось. Как будто этот неизвестный не украл у меня что-то, а, наоборот, вернул кое-что важное.
Николай Петрович выпил чашку чая молча, поблагодарил, сказал, что будут пытаться что-то сделать, но шансов мало, и ушел. Дверь на этот раз я закрыла на все замки. Два щелчка. Цепочка.
Я осталась одна. С пустым местом от телевизора. С пыльным прямоугольником на тумбе. С его нетронутыми часами в моей тумбочке.
И впервые за долгие-долгие годы — возможно, за все семь лет брака — я легла в кровать и не стала ждать. Не стала прислушиваться к шагам на лестнице, к скрипу лифта, к звуку ключа в замке. Не стала прокручивать в голове, что сказать, как выглядеть, спрашивать или лучше промолчать.
Я просто легла. Повернулась на тот бок, который мне нравится, а не на тот, на котором он говорил, что я «дышу ему в затылок». Устроила подушку поудобнее. И закрыла глаза.
Он ушел. А я наконец выспалась.
***
Я нашла его запасной телефон. Случайно.
Прошла неделя с тех пор, как участковый Николай Петрович ушел, оставив меня наедине с тишиной и пыльным прямоугольником от телевизора. Я научилась не замечать пустое место в гостиной. Я даже начала класть ноги на его тумбочку, ту самую, где лежали его нетронутые часы. По-хулигански. Просто потому, что могла.
А потом в один из дней меня накрыло. Не болью, нет. А каким-то зудящим беспокойством. Как будто в квартире остались не выметенные осколки нашей жизни, и они колются. Я решила сделать то, на что не решалась все эти дни — залезть на антресоль. Царство забытых вещей.
Пахло пылью и нафталином. Я вытащила оттуда старый зимний плед, коробку с елочными игрушками, мои университетские конспекты… И вот, из глубины, моя рука наткнулась на что-то холодное и гладкое. Старый, допотопный смартфон Марка. Он купил его на время, когда его основной «топовый» аппарат был в ремонте. И забыл. Как забыл многое, что его окружало.
Я спустилась с этой антресоли, вся в паутине, с чувством, будто расковыряла старую рану. Села на пол, прислонившись к дивану. Телефон был мертв. Я автоматически воткнула в него зарядку — блок валялся тут же, в коробке.
Ждала. Смотрела на темный экран. Зачем? Не знаю. Какое-то мазохистское любопытство. Желание найти еще одно подтверждение, что все это — не сон. Что он действительно был таким, каким ушел.
Экран вспыхнул. Процента три заряда. Я провела пальцем. Пароля не было. Он всегда был уверен, что ему нечего скрывать. Или ему было просто наплевать?
Я открыла иконки. Ничего интересного. Старые фото — в основном скриншоты карт, документы. Никаких следов другой женщины. Это было почти обидно. Как будто наша жизнь была настолько незначительной, что даже не оставила следов для драмы.
И тут мой палец наткнулся на иконку диктофона.
Сердце почему-то екнуло. Я открыла его. Там было несколько записей, помеченных датами годовой давности. Видимо, он что-то записывал для работы: лекции, идеи.
Я ткнула в первую случайную.
Тишина. Потом — звук телевизора на фоне. И… мой голос. Год назад. Я разговаривала по телефону с Ликой. Голос у меня был усталый, почти плачущий.
— …не знаю, Лик, я просто как белка в колесе. Работа, дом, он вечно недоволен. То ужин не тот, то я слишком уставшая, то слишком веселая. Сегодня опять задержался. Говорит, «совещание». А у меня внутри все сжимается в комок…
Я слушала этот свой голос — жалобный, потерянный — и мне стало стыдно. До тошноты. Как же я ненавидела в этот момент. Эту слабую, ноющую женщину.
И тут, на фоне моего монолога, раздался другой голос. Его. Он был негромкий, обращенный, видимо, к самому себе.
— Опунция ты моя колючая…
Пауза. Я замерла.
— …когда ты уже заткнешься?
Щелчок. Запись прервалась.
Я сидела на полу. В тишине. В ушах звенело.
«Опунция ты моя колючая».
Раньше он называл меня так в «хорошие» моменты. С ноткой снисходительной нежности. Мол, ты у меня такая независимая, колючая, с характером. А я… я велась на это. Я думала, это комплимент.
А это был приговор. Это была его истинная правда обо мне. Колючее, неудобное растение, которое еще и шуметь смеет. Которое нужно поливать, терпеть его колючки, и которое в ответ не дает ни красоты, ни плодов. Просто занимает место.
Я не стала слушать еще раз. Не нужно. Эти секунды врезались в мозг, как раскаленный гвоздь. Я сидела и смотрела в одну точку на полу, где лежал клочок той самой паутины с антресоли.
Я не плакала. Во мне не было ни злости, ни ярости. Была какая-то ледяная, кристальная ясность. Весь наш брак, все эти годы терпеливого «понимания» с моей стороны, все его оправдания, его холодность — все это сложилось в одну-единственную картинку. Я была не женой. Я была растением в горшке. Элементом интерьера, который начал раздражать своим несовершенством.
Я поднялась с пола. Взяла телефон. Он был теплым от моей руки. И вышла на балкон. Ночь была прохладной, пахло осенью и мокрым асфальтом.
Я не стала его бросать. Не стала разбивать его о землю со всей силы. Это было бы слишком эмоционально. Слишком по-старому. По-«опунциевски».
Я аккуратно, почти нежно, положила его на пластиковый столик. Рядом с засохшим цветком в горшке.
— Лежи, — тихо сказала я. — Лежи и ржавей.
Пусть дождь мочит его. Пусть солнце высушивает. Пусть время стирает память. Как оно стирает сейчас мою боль, превращая ее во что-то твердое и непоколебимое.
Я вернулась в комнату, закрыла за собой балконную дверь. И впервые за всю неделю… улыбнулась. Горько. С вызовом.
Он думал, что говорит о растении. А на самом деле — подарил мне имя. Колючая. Ну что ж. Колючки — это защита. И я только сейчас научилась ими пользоваться.
***
Моя соседка, Валентина Ивановна, вручила мне горшок с кактусом. Без единого слова.
Это случилось через месяц после истории с телефоном. Я выходила из квартиры, уже почти привыкшая к тишине, а она, словно поджидая, вышла из своей. В руках — этот колючий комок в пластиковом горшке землистого цвета.
— На, — коротко бросила она и сунула его мне в руки. — Он тебя ждет.
И, развернувшись, ушла обратно, громко щелкнув замком.
Я стояла в подъезде, с глупым видом разглядывая этот подарок. Кактус был невзрачный, даже уродливый. Весь в жестких, острых колючках, торчащих в разные стороны. Словно маленький, озлобленный на весь мир ежик. «Идеально, — с горькой иронией подумала я. — Опунция в натуральном виде».
Я отнесла его на балкон. Поставила на тот самый пластиковый столик, рядом с телефоном Марка. Они смотрелись сюрреалистической парой: цифровой артефакт моего прошлого, медленно ржавеющий под дождем и солнцем, и живой, колючий символ моего настоящего. Я не поливала его. Честно? Я забыла о его существовании. Он стал частью пейзажа за стеклом — таким же серым и безразличным, как ноябрьское небо.
Жизнь тем временем брала свое. Я купила новый телевизор. Маленький, не такой громоздкий, как прежний. Поставила его не по центру, а в угол. Потому что могла. Я выбросила его старую зубную щетку, которая как немой укор торчала в стакане. Я перестала обходить стороной его сторону кровати. Иногда я даже раскидывала на ней свежее белье, которое собиралась погладить.
Постепенно квартира переставала быть «нашей». Она становилась… моей. Территорией, где правила устанавливала я. И главным правилом было — можно.
Однажды утром, выйдя на балкон с чашкой кофе, я остолбенела.
Кактус цвел.
Из той самой уродливой, колючей макушки прорвался невероятный, алый, бархатный цветок. Он был огромным, несоразмерным самому растению, и походил на крошечное, прекрасное солнце. Лепестки были идеальной формы, нежные и упругие на вид. Он был прекрасен. Ослепительно прекрасен в своем уродстве.
Кофе у меня во рту вдруг стал горьким. Я стояла, не двигаясь, и смотрела на этот парадокс: на ржавый телефон, олицетворяющий все отжившее, мертвое, проржавевшее, и на этот взрыв жизни, который случился вопреки. Без моего участия. Без моего внимания. Просто потому, что так было задумано природой.
И тут меня осенило.
Он называл меня опунцией, думая, что это оскорбление. Думая, что говорит о чем-то колючем, неудобном, бесполезном. Но опунция — это кактус, который цветет. Ярко. Ослепительно. Назло засухам, бедным почвам и равнодушным хозяевам.
Ему просто не хватило терпения. Не хватило воды. Не хватило желания увидеть эту красоту. Он хотел быстрого результата, вечной весны, а я оказалась растением другого климата. Растением, которое цветет тогда, когда считает нужным. Или не цветет вообще — просто живет, потому что это его право.
Раздался стук во входную дверь. Пошла и открыла. Валентина Ивановна стояла на пороге, опершись на костыль. Увидев меня, она сразу взглянула через плечо на балкон.
— Ну что, — сказала она, кивнув на кактус. — Проросла твоя душа, вижу.
Я смотрела на нее, не в силах вымолвить слово. Слезы текли по моим щекам, но я даже не замечала их.
— Он… он называл меня так. Опунцией. Колючей.
— Дурак, — просто сказала Валентина Ивановна. — Цветок-то видеть не научился. Только колючки ему мешали. — Она помолчала, глядя куда-то вдаль, на крыши домов. — Мой покойный, бывало, говорил: «Ну ты у меня, как роза шиповника». Колючая, мол. А я знала — он о цветке думает. О том, что пахнет сильно и ягоды дает целебные. Все в словах, милочка. В какую сторону посмотреть.
Она развернулась и ушла, оставив меня наедине с моим цветущим кактусом.
Я осталась стоять. Смотрела на этот алый всплеск жизни. И чувствовала, как что-то тяжелое и каменное внутри меня — та самая обидная фраза, записанная на телефоне, — начинает крошиться. Рассыпаться в прах. Она теряла свою силу. Потому что я увидела: правда не в его словах. Правда была передо мной. В этом горшке.
Я зашла в квартиру, взяла со стола его старую, дорогую зажигалку — ту самую, которой он никогда не пользовался, просто аксессуар. Вернулась на балкон.
Я не стала поджигать телефон. Это было бы слишком мелко, слишком по-детски. Символично, да. Но бесполезно. Вместо этого я наклонилась к соседнему горшку, где много лет назад засох какой-то цветок, и я все не могла его выбросить. Я чиркнула зажигалкой и поднесла огонь к сухому стеблю.
Он вспыхнул быстро, с тихим, потрескивающим шепотом. Я смотрела, как огонь пожирает то, что было по-настоящему мертвым. Не память. Не прошлое. А ту версию меня, которая верила его словам. Ту, которая позволяла себя поливать от случая к случаю и винила себя за то, что не цветет.
Пламя погасло, оставив горсть пепла. Я потушила его пальцем, чтобы не разнесло ветром.
Потом я повернулась к цветку. К своей опунции. Я протянула руку и очень осторожно, кончиками пальцев, дотронулась до бархатного лепестка.
Он был живой. Теплый от солнца.
— Спасибо, — прошептала я. Не знаю, кому. Ему? Валентине Ивановне? Или себе самой?
Он ушел. А я наконец-то расцвела. Назло. Вопреки. Просто потому, что пришло мое время.