Я вытирала пол в коридоре девятого этажа, когда услышала её смех.
Не обычный смех. Не тот, что звучит от радости, от встречи с другом, от шутки на кухне. Это был смех, как стекло, разбитое об асфальт — резкий, острый, нарочито громкий, будто специально для того, чтобы его услышали. Я знала этот смех. Семнадцать лет назад он звучал в школьной столовой, когда она, Лина, сидела за столом с девочками из «хорошей» семьи, а я — с кучкой тех, чьи родители работали на заводе, в аптеке, в магазине, или вообще не работали. Лина. Лина Козлова. Дочь профессора, внучка академика, будущая студентка МГУ, та, кто в девятом классе сказала мне: *«Ты даже не знаешь, как писать "это" правильно, и всё равно думаешь, что у тебя есть шанс»*.
Я не оборачивалась. Не могла. Не хотела. Но я знала — это она. Даже если бы она была в маске, даже если бы я слышала её голос в тишине пустой туннельной станции — я бы узнала. У меня в крови этот смех. Как токсичный ген, переданный по наследству — не от родителей, а от тех, кто считал, что ты ниже их на порядок.
Я опустила тряпку в ведро, медленно, как будто это был последний акт достоинства. Потом подняла голову. Она стояла у двери офиса 907, в чёрном пальто из шерсти кашемира, в ботинках на каблуке, которые я видела только в журналах, в руках — кожаная сумка, которую я видела в аэропорту у женщины, которая сидела рядом с моей бабушкой, когда та ехала в больницу на поезде. Лина. Улыбка — как у статуи, вырезанной из льда. Глаза — как будто она только что открыла дверь в комнату, где лежит труп, и поняла: *«А, это ты»*.
— Наташа? — спросила она, и это имя звучало как оскорбление. Не «Наталья», не «Наталия». Наташа. Как будто я была той, кого она помнила — той, что носила ботинки с дырками, туфли, которые она сама купила на рынке, когда ей было тринадцать, и которые потом рвались на улице, когда она шла домой с уроков, а её мать кричала: *«Ты же не в кино, ты не принцесса!»*
— Да, — сказала я. Просто. Без эмоций. Без дрожи. Я не была той, кем была. Я была той, кем стала.
Она сделала шаг вперёд. Её туфли не издавали звука. Я знала, почему. Они были сделаны в Италии. Я знала это, потому что однажды, в 2018 году, я мыла пол в офисе банка, где один из менеджеров, пьяный, снял ботинки и сказал: *«Ты, уборщица, знаешь, сколько стоит одна пара этих? Три тысячи евро. А ты, наверное, даже не знаешь, что такое евро»*. Я тогда не ответила. Просто вытерла его следы. Но я знала. Я знала всё.
— Ты… — она замялась. — Ты уборщицей? — и снова смех. Но теперь он был не такой уверенный. Он дрожал. Как будто она сама не верила, что говорит это вслух.
— Да, — повторила я. — Уборщицей. В «Корпорации Синергия». Уже три года.
Она посмотрела на меня. Долго. Так, как будто пыталась разгадать загадку, которую не могла решить двадцать лет назад. Я стояла в старой синей униформе, с кепкой на голове, с перчатками, в которых уже не было пальцев — я их сшила сама, потому что не могла позволить себе новые. На шее — тоненькая цепочка с крестиком, который мне подарила бабушка перед смертью. На лице — морщины, которые появились раньше времени. От стресса. От алкоголя. От сна, который я не могла позволить себе спать. От того, что я каждый день просыпалась и вспоминала, что дети — не мои. Что муж — не мой. Что мать — умерла, и никто не пришёл на похороны, кроме соседки, которая принесла бутылку водки и сказала: *«Тебе нужно пить, чтобы не плакать»*.
— Ты… — она опять начала, но не договорила. — Я… я просто… не ожидала.
— А чего ты ожидала? — спросила я. Голос был тихий. Но он не дрожал. Я научилась говорить тихо, когда хотела, чтобы люди дрожали.
Она вздрогнула. Как будто я ударила её. А может, я и ударила. Не рукой. Голосом. Слово за словом. Как кирпич за кирпичом.
— Я… я думала, ты… — она замолчала. — Ты учишься. Или работаешь… в библиотеке. Или… в школе. Ты же была умной. Ты же…
— А ты? — перебила я. — Ты учишься? Или работаешь в библиотеке? Или в школе?
Она побледнела. Не от стыда. От паники. От того, что я — Наташа, которую она когда-то считала *ничтожеством* — теперь стояла перед ней как равная. Не в одежде. Не в статусе. В глазах.
— Я… я пришла на собеседование, — сказала она наконец. — В отдел маркетинга. На позицию директора по коммуникациям.
Я посмотрела на неё. Затем на дверь. На табличку: *«Корпорация Синергия. Директор по маркетингу. Интервью в 11:30»*.
— Ты пришла в 11:28, — сказала я. — Я смотрела на часы. Они стоят прямо над дверью. Ты опоздала на две минуты. Ты не сказала «извините». Ты не постучала. Ты просто вошла. Как будто ты здесь хозяин.
Она отступила на шаг. Глаза расширились.
— Ты… ты не можешь… ты не имеешь права…
— Я имею право, — сказала я. — Потому что я — уборщица. А уборщица видит всё. Она видит, кто приходит с кашемировым пальто, а кто — с грязными носками. Она видит, кто держит руку на дверной ручке, как будто боится коснуться её. А кто — как будто это его дом. Она видит, кто говорит «простите» и кто — «я тут в порядке».
Я подошла к двери. Открыла её. Потом, не глядя на неё, сказала:
— Входите. Вас ждут.
Она зашла. Я закрыла дверь. Не громко. Не с хлопком. Просто — тихо. Как будто закрывала дверь в прошлое.
Я пошла дальше — по коридору, вниз по лестнице, к ванной, где я должна была вымыть пол в женском туалете. Но я не пошла туда. Я остановилась. Прислонилась к стене. Ощутила холод бетона через тонкую ткань униформы. Взяла из кармана маленькую бутылочку — не водку. Нет. Я больше не пила водку. Это была бутылочка с настойкой из шалфея, ромашки и мёда. Бабушка делала её. Она говорила: *«Когда ты чувствуешь, что тебя разрывает — пей. Не для забвения. Для того, чтобы ты не умерла внутри»*.
Я сделала глоток. Горько. Но чисто. Как правда.
***
Я не знала, что Лина будет здесь. Я не знала, что она приедет. Я не знала, что она когда-то читала мои сочинения. Я не знала, что она сохранила мою тетрадь.
Я знала только одно: я вышла из школы с двойкой по литературе. Потому что учительница сказала: *«У тебя нет стиля. Ты пишешь, как будто хочешь, чтобы тебя услышали. Но ты не умеешь говорить. Ты — просто шум»*.
А я писала. Писала каждый день. В тетради, которую купила за двадцать рублей. На кухне, когда мать спала после восьмого стакана. На лавочке у дома, когда дети играли в снежки, а я сидела и писала про то, как пахнет снег после дождя. Про то, как плачет старый дед, когда вспоминает, что его жена умерла, а он не успел сказать ей «прости». Про то, как одинокие люди в подъезде — те, кто не заводят разговоров — вдруг начинают говорить, когда умирает собака соседки.
Я писала. И никто не читал. Пока не пришла Лина.
***
Пятнадцать лет назад, в десятом классе, я написала рассказ. «Пыль на окне». О женщине, которая убирает дом, где никто не замечает, что она приходит в семь утра, а уходит в десять вечера. Где никто не знает, что у неё есть сын, который болеет астмой, и что она каждый день кладёт под его подушку по пять рублей — чтобы он думал, что это подарок от Деда Мороза. Она не говорила ему, что это её зарплата за уборку в офисе, где её называют «та, что в углу». Она не говорила, что она не может позволить себе лекарства. Что она каждый день смотрит в зеркало и не узнаёт себя. Что она хочет умереть. Но не может. Потому что сын жив.
Я сдала рассказ учителю. Он прочитал. Помолчал. Потом сказал: *«Это… слишком мрачно. Ты не можешь писать так. Это не литература. Это… жалость. А литература — это не жалость. Это красота»*.
Я не спорила. Я просто забрала тетрадь. И больше не писала. Пока не пришла Лина.
Она пришла ко мне через неделю. После урока. Все ушли. Я осталась — мыть пол в классе. Она вошла. Без шумов. Без слов. Села на первую парту. Сказала:
— Ты написала это?
Я не ответила.
— Я читала. Три раза. Потом перечитала. Я… я плакала.
Я не смотрела на неё.
— Ты не понимаешь, — сказала она. — Это… это правда. Это то, что я хочу написать. Но я не умею. Я не умею говорить о том, что реально. Я говорю только о том, что красиво. А ты… ты говоришь о том, что живёт.
Я молчала.
— Почему ты не сдала это на конкурс? — спросила она.
— Потому что я не хочу, чтобы меня называли «жертвой», — ответила я. — Я не жертва. Я — человек.
Она замолчала. Потом сказала:
— Я… я не знаю, как сказать это. Но ты… ты будешь писать. Ты будешь писать. И кто-то тебя услышит.
Я посмотрела на неё. Впервые за два года — посмотрела прямо в глаза.
— Ты… ты не понимаешь, — сказала я. — Я не буду писать. Я не могу. У меня нет денег. У меня нет времени. У меня нет… ничего.
Она встала. Подошла. Положила на мой стол тетрадь. Свою. Красную. С золотым шрифтом на обложке. *«Тетрадь Лины Козловой. Сочинения. 10-Б»*.
— Возьми, — сказала она. — Ты можешь писать в ней. Я не буду смотреть. Но… если ты напишешь что-то… я хочу это прочитать.
Я не взяла. Она оставила тетрадь. Ушла.
Я не тронула её. Три дня.
На четвёртый день — я взяла. И начала писать.
***
Теперь, стоя в коридоре, я думала: *Она сохранила мою тетрадь?*
Я не знала. Я не могла знать.
Но я знала, что она пришла сюда — не случайно.
***
Собеседование длилось сорок минут. Я слышала. Я не убирала. Я стояла у двери, в коридоре, с тряпкой в руках, и слышала.
— …моя стратегия основана на эмоциональной связи с аудиторией, — говорила Лина. — Мы не продаём продукт. Мы продаём историю. Мы создаём ощущение, что человек — не потребитель. Он — участник.
— И как вы это делаете? — спросил директор. Голос был тихий. Спокойный. Как у человека, который знает, что он держит в руках что-то ценное.
— Я пишу. Я не продаю. Я рассказываю. Я беру людей, которые чувствуют себя потерянными — и показываю им, что они не одни. Что их боль — не ошибка. Что их голос — важен.
— Это… очень… — директор замялся. — Очень необычно.
— Это правда, — сказала Лина. — А правда — всегда необычна.
Я думала: *Она читала мою тетрадь. Она читала мои рассказы. Она запомнила.*
Я знала, что она не просто пришла на собеседование. Она пришла, чтобы… понять. Чтобы проверить. Чтобы увидеть — что я не исчезла. Что я не сгорела. Что я не стала тенью.
Она пришла, чтобы узнать — *я ли я*?
***
После собеседования я ушла. Не в ванную. Не в коридор. Я пошла в кабинет, где лежал старый, потрёпанный чемодан. Там, где я хранила всё, что осталось от прошлого. Моя тетрадь. Три письма от матери. Фотография сына. Он был маленький. Три года. Улыбался. В руках — игрушечный динозавр. Он умер. От астмы. Когда я не могла позволить себе лекарство. Когда я не могла позволить себе оплатить вызов «скорой». Когда я сидела с ним на полу, держала его руку, и шептала: *«Папа скоро приедет»*. А папа был в отпуске. В Турции. С женщиной, которая была моложе меня на десять лет. И у которой были деньги. И косметика. И идеальные волосы.
Я не плакала. Я не кричала. Я просто… ушла. Взяла чемодан. И уехала.
***
Я открыла чемодан. Вынула тетрадь. Красную. С золотым шрифтом. Я не открывала её годами. Боялась. Боялась, что внутри — пустота. Что она не была правдой. Что я была просто… мечтой, которую она забыла.
Я открыла.
Первое — её запись. От 12 апреля 2009 года.
> *«Сегодня Наташа сказала мне: “Я не жертва”. Я не знала, что это будет моим манифестом. Я думала, что она просто говорит, чтобы не плакать. Но я поняла — она говорит правду. Я тоже не жертва. Я просто боюсь. Боюсь, что если я начну говорить правду — меня не услышат. Может, она — единственная, кто может. Я дам ей тетрадь. Может, она напишет то, что я не могу. Может, она — мой голос».*
Я закрыла глаза. Плакать я не могла. Но внутри — что-то разорвалось. Как стена, которую не видели, но которую все знали, что она там.
Я перевернула страницу.
Там — мой рассказ. «Пыль на окне». Но не мой. Не как я писала. Она… переписала. Сделала его… красивым. Убрала жестокость. Добавила свет. Сделала из женщины — героиню. Не жертву. Не уборщицу. *Женщину, которая убирает не только полы, но и сердца*.
Она изменила конец.
Вместо того, чтобы умереть — женщина получает письмо от ребёнка. *«Спасибо, что ты была рядом. Я не знаю, кто ты, но ты — как мама»*.
Я смотрела на это. И думала: *Она хотела, чтобы я жила. Она хотела, чтобы я была героиней. А я… я не хотела быть героиней. Я хотела быть живой.*
Я перевернула ещё страницу.
Там — её запись. От 20 мая 2009 года.
> *«Я не могу сдать её тетрадь на конкурс. Она — не моя. Она — её. Я не имею права. Но я не могу отдать её обратно. Потому что если я отдам — она умрёт. Я знаю. Я чувствую. Я не хочу, чтобы она умерла. Я хочу, чтобы она писала. Даже если я никогда не узнаю, что она написала. Даже если она никогда не скажет мне, что написала. Я хочу, чтобы она писала. Потому что она — единственная, кто умеет говорить правду».*
Я закрыла тетрадь. Прижала её к груди.
Я не знала, что она сохранила это. Что она читала. Что она… любила мои слова.
***
Я не убирала пол. Я не убирала ванную. Я не убирала ничего. Я просто сидела в углу коридора, на полу, с тетрадью на коленях, и думала.
Я думала о том, как она пришла сюда. Не как победительница. Не как богатая. Не как та, кто выиграла жизнь. А как… человек, который потерял себя.
Я думала о том, что она пришла — не потому, что ей нужна работа. А потому, что ей нужно было увидеть меня.
Чтобы убедиться — что я не сгорела. Что я не исчезла. Что я… всё ещё здесь.
***
Она вышла из кабинета в 12:15.
Я стояла у двери. В униформе. В перчатках. В той же самой синей кепке.
Она остановилась. Посмотрела на меня. Глаза — влажные. Не от слёз. От… чего-то другого. От осознания.
— Наташа, — сказала она.
— Да.
— Я… я не думала, что ты… ты будешь здесь.
— Я не думала, что ты придёшь.
Она сделала шаг. Ближе. Остановилась в полуметре.
— Ты… ты помнишь? — спросила она. — Ты помнишь, что я сказала тебе в десятом классе?
— Да, — сказала я. — Ты сказала: *«Ты даже не знаешь, как писать "это" правильно, и всё равно думаешь, что у тебя есть шанс»*.
Она закрыла глаза. Голова опустилась.
— Я… я была… зла. Я была… жестока. Я думала, что ты… ты не достойна. Что ты… не можешь. Что ты… не заслуживаешь.
— А ты?
— Я… я думала, что если я буду красивой, умной, успешной — то всё будет хорошо. Что если я буду в пальто, в туфлях, в офисе — то никто не сможет меня обидеть. Что если я буду говорить красиво — то никто не узнает, что я… что я боюсь.
Она подняла голову. Глаза — как у ребёнка, который только что понял, что его мама умерла.
— Я… я не смогла написать ничего. После того, как ты ушла. Я пыталась. Но… всё, что я писала — было пустым. Как… как пыль. Я думала, что если я стану директором, если я буду иметь власть — то я смогу сказать правду. Но я не могу. Я не умею. Я… я боюсь. Я боюсь, что если я скажу правду — меня уволят. Что меня не поймут. Что меня… не полюбят.
Она сделала шаг. Села на пол. Прямо напротив меня. В кашемировом пальто. В дорогих туфлях. И сказала:
— Я пришла сюда, потому что… я думала, что ты… умерла. Или… пропала. Или… стала… той, кем я тебя считала. Но ты… ты не изменилась. Ты… ты сильнее. Ты… ты не боишься. Ты живёшь. Ты… ты — это. Это, что я хотела быть.
Я молчала.
— Я… я хочу… — она начала, но не смогла договорить.
— Ты хочешь, чтобы я тебе помогла? — спросила я.
Она кивнула. Голова — как у ребёнка, который просит о спасении.
— Я… я не могу писать. Я не могу говорить. Я… я не знаю, кто я. Я… я хочу… чтобы ты… написала. Для меня. За меня. Потому что ты… ты умеешь. Ты умеешь говорить правду.
Я посмотрела на неё. На её лицо. На её глаза. На её руки — те самые руки, которые когда-то держали тетрадь, которую она мне подарила.
Я встала. Взяла тряпку. Начала вытирать пол. Не быстро. Не медленно. Равномерно. Как будто это был ритуал.
— Ты не знаешь, кто я? — спросила я.
— Я знаю, — сказала она. — Ты — Наташа. Ты — та, кто пишет. Ты — та, кто говорит правду.
— Я не пишу, — сказала я. — Я убираю.
— Но ты… ты знаешь, как говорить. Я хочу, чтобы ты… написала. Для меня. За меня. Потому что я… я не могу.
Я остановилась. Посмотрела на неё.
— Я не буду писать за тебя, — сказала я. — Я не буду твоим голосом.
Она опустила голову. Слёзы — не вытекли. Но я видела — они были там. Глубоко. Как вода под льдом.
— Я не хочу, чтобы ты писала за меня, — сказала она. — Я хочу, чтобы ты… научила меня.
Я посмотрела на неё. Долго.
— Ты знаешь, что я пью? — спросила я.
Она кивнула.
— Я знаю. Я… я видела. В прошлом году. На выставке. Ты стояла у стойки. С бокалом. Ты… ты держала его, как будто он — последнее, что у тебя осталось.
— Я пью, — сказала я. — Потому что без этого — я не могу спать. Я не могу дышать. Я не могу… быть. Я пью, потому что… я не знаю, как жить без этого. Я пью, потому что… я не знаю, кто я, если не пью.
Она молчала.
— Я не могу тебя научить, — сказала я. — Я не могу тебя спасти. Я не могу быть твоим учителем. Я… я не умею.
— Ты умеешь, — сказала она. — Ты умеешь видеть. Ты умеешь слышать. Ты умеешь… говорить. Я не хочу, чтобы ты писала за меня. Я хочу, чтобы ты… сказала мне: *«Скажи это. Скажи это. Скажи это»*. И я… я попробую.
Я посмотрела на неё. Потом — на тетрадь. На мою. На её. На нашу.
— Ты не знаешь, кто я? — спросила я снова.
— Я знаю, — сказала она. — Ты — Наташа. Ты — та, кто не сдалась.
Я взяла тетрадь. Открыла. Сделала глубокий вдох.
— Хорошо, — сказала я. — Ты будешь приходить. Каждый день. В пять вечера. Я буду здесь. Я буду убирать. А ты… ты будешь сидеть. И говорить. Что ты чувствуешь. Что ты думаешь. Что ты боишься. Что ты хочешь. И я… я буду записывать.
Она подняла голову. Глаза — как у человека, который только что нашёл дверь в комнату, которую считал закрытой навсегда.
— Я… я приду, — сказала она.
— И ты будешь платить, — сказала я.
Она замерла.
— Я… я не могу…
— Ты не можешь? — спросила я. — Ты не можешь заплатить за то, что тебе дам?
— Я… я не знаю, сколько…
— Ты будешь платить тем, что ты не будешь пить, — сказала я. — Ты будешь платить тем, что ты не будешь лгать. Ты будешь платить тем, что ты будешь говорить правду. Даже если тебе будет страшно. Даже если тебя будут смеяться. Даже если тебя уволят. Даже если ты потеряешь всё. Ты будешь говорить. И я… я буду записывать. И когда ты научишься говорить — ты сможешь писать. Сама.
Она смотрела на меня. Долго. Тихо.
— А если я… не смогу?
— Тогда я уйду. И ты останешься. С пустой тетрадью. И с пустым сердцем.
Она встала. Потянулась. Сняла пальто. Положила его на стул. Сняла туфли. Села на пол. Прямо напротив меня. В чёрных носках. В простой белой блузке.
— Я… я начну сегодня? — спросила она.
Я кивнула.
— Да.
— Что… что мне сказать?
Я посмотрела на неё. На её лицо. На её глаза. На её руки — те самые руки, которые когда-то держали мою тетрадь.
— Скажи, — сказала я, — **«Я боюсь, что я не заслуживаю быть живой»**.
Она замолчала. Потом — выдохнула. Глубоко. Как будто впервые за десять лет.
— Я боюсь… — начала она. — Я боюсь, что я не заслуживаю быть живой.
Я взяла ручку. Открыла тетрадь.
И начала писать.
***
С тех пор она приходит каждый день.
В пять вечера. Без пальто. Без туфель. Только в носках. С чашкой чая. С тетрадью. С пустым сердцем.
Я не лечу её. Я не спасаю её. Я не даю ей советы. Я не говорю: *«Ты должна быть сильной»*. Я не говорю: *«Ты должна забыть»*.
Я просто… слушаю.
И записываю.
Она пишет. Иногда — три строчки. Иногда — три страницы. Иногда — ничего. Тогда мы просто сидим. Молча. В тишине. В той же комнате, где когда-то я убирала пол, а она сидела и смотрела на меня, как на призрак.
Она не уволена. Она не получила должность. Она осталась — на позиции младшего специалиста. Но она не уходит. Она приходит. Каждый день. В пять. С чашкой чая. С тетрадью.
А я… я убираю.
Но теперь я не убираю только полы.
Я убираю… пыль, которая оседает на душах.
***
Она спросила меня однажды:
— Почему ты не ушла?
— Куда?
— Отсюда. От этой работы. От этого города. От… всего.
Я посмотрела на неё.
— Я ушла. Давно. Я ушла от мужа. От детей. От матери. От себя. Я ушла… в бутылку. А потом… я пришла обратно. Не потому, что хотела. А потому, что… я не могла умереть. Потому что я… я всё ещё слышу голоса. Голоса тех, кто не может говорить. Голоса тех, кто не может писать. Голоса тех, кто… как я.
Она молчала.
— Ты… ты не хочешь, чтобы я стала как ты? — спросила она.
— Нет, — сказала я. — Я хочу, чтобы ты стала… лучше. Потому что ты… ты могла бы быть тем, кем я не смогла стать. Ты — с деньгами. С возможностями. С… шансом. Я — нет. Но ты… ты можешь. И если ты… скажешь правду — ты спасёшь кого-то. Кого-то, кто… как я.
Она заплакала. Впервые. Не тихо. Не стыдно. Громко. Как ребёнок.
Я не обняла её. Я не сказала «всё будет хорошо». Я не сказала ничего.
Я просто села рядом. И взяла её руку.
И мы сидели.
Долго.
***
Она не знает, что я продала свою квартиру. Что я купила дом в деревне. Что я купила землю. Что я посадила деревья. Что я собираюсь уйти. Что я не хочу жить в городе. Что я хочу… жить. Просто жить.
Она не знает, что я не пью уже девять месяцев. Что я пью настойку. Что я сплю. Что я встаю с рассветом. Что я читаю книги. Что я пишу. Свои. Не для неё. Не для кого-то. Для себя.
Она не знает, что я нашла сына. Не живого. Но… его письмо. Найденное в старом ящике. Он написал: *«Мама, я знаю, что ты не могла. Я не злюсь. Я просто хочу, чтобы ты знала — ты была моей мамой. И я любил тебя»*.
Я не плакала. Я просто… поцеловала листок. И положила его в карман.
***
Сегодня она пришла. Принесла тетрадь. Открыла.
Там — три страницы.
> *«Я сегодня не пила. Я не сказала «привет» начальнику. Я не улыбнулась. Я просто сказала: “Я не могу это сделать”. Он спросил: “Почему?” Я сказала: “Потому что я не верю в это”. Он сказал: “Ты не понимаешь, что ты увольняешься”. Я сказала: “Я не увольняюсь. Я просто… перестаю лгать”. Он ушёл. Я осталась. Я сидела. И плакала. Но не от страха. От… свободы. Я… я не знаю, кто я. Но я… я больше не боюсь быть никем. Потому что… я больше не хочу быть кем-то, кем я не являюсь».*
Я прочитала. Закрыла тетрадь.
— Хорошо, — сказала я.
Она посмотрела на меня.
— Ты… ты не смеёшься?
— Нет, — сказала я. — Я… не смеюсь.
Она улыбнулась. Маленько. Но… искренне.
— Ты… ты помнишь, что я сказала тебе в школе?
— Да, — сказала я. — Ты сказала: *«Ты даже не знаешь, как писать "это" правильно, и всё равно думаешь, что у тебя есть шанс»*.
Она взяла мою руку. Тихо. Как будто боялась, что я исчезну.
— А ты… ты знаешь, что я сейчас думаю?
— Нет, — сказала я.
— Я думаю… — она замолчала. Потом — тихо, как шёпот, — *«Ты… ты единственный человек, который не сказал мне, что я должна быть кем-то. Ты сказал — быть собой. И… я… я начала»*.
Я не ответила.
Я просто взяла её руку. И прижалась к ней.
***
Я не знаю, что будет завтра.
Я не знаю, будет ли она писать. Будет ли она жить. Будет ли она счастлива.
Я знаю только одно.
Она пришла. В пять. С тетрадью.
Я убираю.
И слушаю.
И записываю.
И… я больше не одна.
***
Сегодня вечером я пошла в аптеку. Купила настойку. Шалфей. Ромашка. Мёд. Как бабушка делала.
Я открыла бутылочку. Налила. Выпила.
Не для забвения.
Для того, чтобы… не умереть внутри.
***
А завтра — она придёт.
И я… я буду ждать.
Потому что я — уборщица.
И я знаю: самая важная уборка — не полы.
А — души.
***
*(Слова, которые я записала сегодня:)*
> *«Я боюсь, что я не заслуживаю быть живой.
> Но я… я всё ещё здесь.
> И если я здесь — значит, я…
> всё ещё могу быть.»*
***
Рекомендую: