Евдокия Степанова стояла на коленях в полумраке горницы. Последние лучи угасающего дня, пробиваясь сквозь пыльное стекло окошка, золотили старинные оклады икон. Лик Спаса Нерукотворного, доставшийся от деда-фронтовика, был строг и неумолим. Лик Владимирской Божией Матери, перед которой когда-то благословляли её на брак с покойным Василием, излучал тихую, всепонимающую грусть. Трепетное пламя восковой свечи отбрасывало на бревенчатые стены причудливые тени, которые колыхались в такт биению её сердца. Она как раз собиралась приступить к самой важной части правила — сугубой молитве о дочери. Сегодня была суббота, а значит, в клубе имени Горького в районном центре Серебряный Бор — дискотека. И сердце материнское, будто барометр перед грозой, ныло и сжималось от тяжких предчувствий.
Дверь в горницу не открылась — её сорвало с петель вихрем, ворвавшимся в тишину. На пороге, отбрасывая длинную, искаженную гневом тень, стояла Аглая. Не Анечка, не дочка, а именно Аглая — семнадцатилетняя богиня хаоса с подведенными дымчатым карандашом глазами и алыми, как спелая рябина, губами.
— Мама, я тебя умоляю, не молись обо мне! — выпалила она с порога, и голос её, звонкий и резкий, будто разрезал натянутую струну тишины.
Евдокия Петровна вздрогнула, и рука сама собой потянулась к нательному крестику.
— В чём дело, родная? — голос её дрогнул, выдавая искреннее смятение и робкий испуг.
Аглая, не снимая короткую куртку-косуху, принялась метаться по тесной комнате, её каблуки отчаянно стучали по потертому половику.
— Опять! По химии Колтыгина влепила пару! Сначала думала — не повезло. А потом осенило! Пока ты дома, у меня всё как по маслу. И учёба, и с ребятами мир. А стоит тебе в храм сходить, или вот эту свою лампадку зажечь — всё, пиши пропало! Словно чёрная кошка дорогу перебежала. Со всеми ругаюсь, учителя придираются, а с Вальтером… — она замолчала, с силой проводя рукой по волосам. — С Вальтером и с этими стервами, Ликой и Настасьей, которые так и норовят его увести, началось такое, что слов нет!
Она резко остановилась напротив матери, и взгляд её, острый и испытующий, впился в Евдокию.
— Ты позавчера в собор ходила? На праздник?
— Ходила, дочка, — тихо призналась та. — Как на Богородичный не сходить?
— И молилась, конечно? Записки подавала?
— А как же иначе? И свечу поставила, и на молебен подала.
Аглая торжествующе подняла палец с длинным, остро заточенным ногтем цвета вороньего крыла.
— Вот! Видишь? Ты подала, а я двойку схватила. В конце года! А с Вальтером такая каша заварилась, что не знаю, как распутать. Лика, эта змея подколодная, так и крутится вокруг него, а Настасья, та вообще пригрозила нам обеим устроить такое, что он и смотреть в нашу сторону не захочет. И всё это — благодатный результат твоих усиленных молитв! — голос её сорвался на крик. — Поэтому я не прошу, а требую! Никаких больше молитв! Слышишь? Ни единой! Иначе я все эти твои иконы, пока ты в церкви будешь, на помойку выброшу! Пусть местные алкаши их растащат!
— Доченька, да как же так можно? — простонала Евдокия, и сердце её упало, ибо знала она нрав своей кровиночки — не на пустые угрозы была способна Аглая. — Ведь этим образом, — дрогнувшим пальцем она указала на Спаса, — твой прадед Кузьма благословлял деда Степана на Великую Отечественную. И прошел он от Сталинграда до самого Берлина, не получив ни царапины. А этой, — кивок в сторону Богородицы был полон безмолвной скорби, — нас с твоим отцом благословляли тайком, ибо время тогда было лихое, безбожное…
— Вот и я тебе запрещаю! — перебила её Аглая, с радостью ухватившись за найденное слово. — Слышишь? За-пре-ща-ю!
Она резко дунула на свечу. Пламя качнулось, отчаянно забормотало и погасло, выпустив в полумрак тонкую струйку дымка, пахнущего паленым воском и грехом. И, не оглядываясь, победным маршем вышла из комнаты, громко хлопнув дверью.
— Куда ты? — жалобно, почти неслышно, спросила Евдокия, глядя в пустоту.
Дверь снова распахнулась.
— Как куда? Полчаса полежу, приду в себя после школы и — на дискотеку! А то эти две фурии моего Вальтера совсем отобьют!
— Может, оно и к лучшему? — робко вставила мать. — Слышала я, этот Вальтер… из семьи неблагонадежной. Говорят, с воровскими понятиями…
— Да что вы все пристали к нему! — поморщилась Аглая. — Он просто пацан, себя уважает. А вот у Настасьи новый ухажер, так тот, поговаривают, настоящий браток. И если он про её затеи с Вальтером прознает… — она сделала такое страшное и одновременно театральное лицо, что Евдокия не выдержала и всплеснула руками.
— Не ходи ты, милая, ну хоть сегодня не ходи! Умоляю!
— Ещё чего! — фыркнула Аглая. — Как говорил Суворову паша турецкий: «Скорее небо обрушится на землю, чем я дискотеку пропущу!»
— И чем же закончилась та история с пашой? — тихо, словно сама себе, спросила Евдокия, в молодости слывшая начитанной.
— Чем-чем? Крепость взяли! — отрезала Аглая, выпрямившись, словно манекенщица на подиуме. — Но я — не турецкая крепость!
И, гордо вскинув подбородок, скрылась за дверью.
Оставшись одна, Евдокия сокрушенно поникла головой. В горнице пахло тлением, старостью и страхом. «А может, и впрямь не стоит? — пронеслась в её голове малодушная, предательская мысль. — Коли от молитв моих одна лишь смута в жизни её?» Но тут же она набросилась на саму себя с укором: «А разве это жизнь — дискотеки да криминальные пацаны? Это — гибель души. А что ждёт её после?..»
Долго сидела она, вперив взгляд в потемневшие лики. Вздыхала тяжело, от самого сердца. И, наконец, собрав всю свою волю, всю безграничную, испепеляющую материнскую любовь, дрожащей рукой вновь зажгла свечу. Пламя робко вздрогнуло и выпрямилось, озаряя её лицо, изможденное заботами и тайными слезами. Она снова опустилась на колени, украдкой поглядывая на дверь, и тихо, шёпотом, в котором сплелись отчаяние и надежда, зашептала:
— Царица Небесная, Владычица… Ты — Мать Сына Божия. Ты одна можешь понять мою муку, мою невыносимую жалость и страх за чадо мое непутёвое. Услышь меня, грешную. Помоги моей Аглае. Видишь, какая она — окаянная, ослеплённая. Без отца росла, одна я её поднимала, не справилась, видно… Прости её. И меня прости. Умоли Спаса нашего, Милостивого, чтобы Он Сам, своей десницей всесильной, оградил её от всякого зла и напасти…
Она молилась долго, истаявая в словах, сливаясь с тишиной и сумраком. Закончив, поднялась с колен, задула свечу и прислушалась. За дверью стояла гробовая тишина. «Ушла… — с горькой резиной подступило к горлу. — Видно, и впрямь никакая молитва такой душе не поможет».
Она медленно вошла в соседнюю комнату и замерла на пороге. Аглая лежала на диване, закинув руку на лоб. Лицо её было неестественно бледным, почти прозрачным, а на голове лежало мокрое от воды полотенце.
— Доченька! Ты что, заболела? — бросилась к ней Евдокия, забыв вмиг и о дискотеке, и о Вальтере, и о всех своих тревогах.
— Голова… — прошептала Аглая с трудом, и голос её был слабым, беспомощным, каким не был с самых ранних, послушных детских лет. — Раскалывается…
— Ещё бы! Три контрольные на неделе! Совсем вас, бедных, заучили! — вслух принялась сетовать мать, суетливо поправляя одеяло. — Ничего, щас я тебе помогу.
Она принесла таблетку и стакан воды. Аглая покорно, как в детстве, проглотила её. Попыталась приподняться, но тут же с тихим стоном уронила голову на подушку.
— Нет… — выдохнула она. — Пусть там будет что будет, а я не могу…
— И не надо! И правильно! — закивала мать, и в глазах её блеснула слеза — не горя, а внезапного, щемящего облегчения. — Отдохни, спи. Завтра, если не пройдет, скорую вызовем.
Наутро Аглая проснулась бодрой и отдохнувшей, словно и не было вчерашнего недомогания. Она сама, к удивлению Евдокии, вызвалась сходить в лавку за хлебом. Мать смотрела ей вслед, и на душе было и светло, и тревожно.
Прошло не более пятнадцати минут, когда дверь снова распахнулась. На пороге стояла Аглая. Не бодрая и румяная, а белая, как мел, с огромными, полными ужаса глазами.
— Аглая! Родная моя! Что опять? — всплеснула руками Евдокия.
— Со мной-то… ничего, — с трудом выдавила та. — А вот у Лики… у неё теперь… лица нет.
— Как это — нет? — не поняла мать.
Аглая, вдруг вся сникнув, подошла и присела на краешек табурета, уронив голову на колени матери, совсем как в далёком детстве.
— Представляешь? — голос её дрожал. — Настасья-то, оказывается, не шутила. Притащила на дискотеку бутыль с соляной кислотой из школьной лаборатории. А так как меня не было… она всю её выплеснула Лике в лицо. Та теперь в реанимации, врачи борются за неё. А потом… мой Вальтер за Лику Настасью бить начал. Тут её новый-то, тот самый браток, в дело вступил — ножом Вальтера пырнул. И понеслось… Подключились другие, пошла рубка на битых бутылках и цепях. Полдискотеки теперь по больницам раскатано. Кто в травме, кто в хирургии. А та парочка — в отделении у участковых. — Аглая подняла на мать мокрое от слёз лицо. — Представляешь, что было бы со мной? Я бы под кислоту попала… или под нож. Я бы ведь Вальтера защищала…
Голос её сорвался, и она, всхлипнув, прижалась к материнской груди.
— Какое счастье… какое невероятное счастье, что я вчера не пошла!
— Слава Тебе, Господи! Слава Тебе, Царица Небесная! — только и смогла прошептать Евдокия, крестясь на образа в красном углу.
Аглая медленно подняла голову. Слёзы высохли, в глазах стоял вопрос, строгий и проникновенный.
— Признавайся, — тихо сказала она. — Это твоих рук дело?
— Нет! — искренне и испуганно воскликнула Евдокия.
— Да не бойся ты, — Аглая слабо улыбнулась. — Не выброшу я твои иконы. Никогда.
— Нет, дочка, правду говорю! — покачала головой мать. — Это не я. Это Господь тебя уберёг. А я… я только помолилась. Как умела.
Аглая встала. Вытерла ладонью следы слёз. Сделала шаг к матери, наклонилась и поцеловала её в щёку — сухо, по-взрослому, но с нежностью, которой не было между ними много лет.
— Прости меня, мама. И, пожалуйста… — голос её дрогнул, — молись обо мне.
Она замолчала, глядя в заоконную даль, где над крышами села медленно поднималось ясное, умытое утро. И, подумав, добавила тихо, но твёрдо:
— Почаще молись за меня , мамочка....