Найти в Дзене
Рассказы для души

Ариадна... Из деревни

Ее звали Ариадна. Имя это было словно чужое, залетное, не для простой девчонки из глухой деревеньки под Воронежом. Крестил ее так, как гласило семейное предание, старый сельский учитель, начитавшийся древних мифов. Но тяжеловесное «Ариадна» не прижилось, стало короче и проще — Арина. Так ее и знали все в селе Вешенский Перекат. На вид Арине Петровне Колосовой было за пятьдесят, но выглядела она старше своих лет — маленькая, иссохшаяся, вся какая-то сморщенная и ушедшая в себя. Носила она темные, не по фигуре платья да кофты, а на ногах — грубые башмаки на толстой подошве, невзирая на погоду и время года. Голову всегда повязывала платком, низко надвинутым на лоб, словно стараясь спрятать от мира свое лицо, свою сущность. И только в знойной парной бани, что топилась по субботам, открывалось неожиданное: время почти не тронуло ее тело. Стройная, с тонкой талией и высоко посаженной грудью, она напоминала тех античных богинь, чьи изображения она когда-то видела в потрепанном учебнике миф

Ее звали Ариадна. Имя это было словно чужое, залетное, не для простой девчонки из глухой деревеньки под Воронежом. Крестил ее так, как гласило семейное предание, старый сельский учитель, начитавшийся древних мифов. Но тяжеловесное «Ариадна» не прижилось, стало короче и проще — Арина. Так ее и знали все в селе Вешенский Перекат.

На вид Арине Петровне Колосовой было за пятьдесят, но выглядела она старше своих лет — маленькая, иссохшаяся, вся какая-то сморщенная и ушедшая в себя. Носила она темные, не по фигуре платья да кофты, а на ногах — грубые башмаки на толстой подошве, невзирая на погоду и время года. Голову всегда повязывала платком, низко надвинутым на лоб, словно стараясь спрятать от мира свое лицо, свою сущность. И только в знойной парной бани, что топилась по субботам, открывалось неожиданное: время почти не тронуло ее тело. Стройная, с тонкой талией и высоко посаженной грудью, она напоминала тех античных богинь, чьи изображения она когда-то видела в потрепанном учебнике мифологии. Говорили, будто бы кто-то из ее дальних предков, цыганской крови, подарил ей эту вечную, костяную грацию. А когда она шла через огород, неся на вилах огромный, пушистый копен сена для своей буренки Машки и телушки Зорьки, ее самой не было видно. Со стороны казалось, будто сам стог, ожив, неспешно и покорно плывет по взметенной земле, послушный воле невидимого духа.

Слыла Арина Петровна женщиной строптивой и едкой на язык. Голос у нее был тонкий, пронзительный, похожий на скрип несмазанного колеса. Работала она скотницей на ферме и обладала даром говорить людям в глаза все, что о них думала, без обиняков и сожалений. В деревне про таких говорили: «У нее язык – что бритва». Она не искала ссор, но и спуску никому не давала. Ее уважали, но побаивались, как побаиваются одинокого и строгого сторожа, не знающего пощады.

Арина была вдовой, солдатской вдовой. В старой, потертой кожаной сумочке, вместе с паспортом и сберкнижкой, хранила она похоронку на мужа, с которым до войны прожила всего ничего — полгода. Столько было отмерено ей судьбой для женского счастья.

Жила она в просторном, но ветхом доме с дочерью Валентиной, зятем Александром и тремя внуками. Домом заправляла она, Арина Петровна, и ее слово было законом. Зять ее откровенно побаивался. Если тому случалось тайком от всех пропустить стаканчик-другой с приятелями, он не смел показываться на глаза до тех пор, пока хмель полностью не выветрится. Бродил за околицей, зимой грыз снег, летом жевал былинки, лишь бы теща не учуяла перегар. Но тщетно. Арина Петровна, казалось, чуяла грех за версту.

— Сашок! — раздавался ее скрипучий голос, едва он переступал порог. — Ты это кого думаешь обмануть? Меня, что ли? Да я тебя за версту вижу, по походке твоей шальной все поняла! Голова-то у тебя как у виноватого жеребенка повисла!

— Теща… Арина Петровна… родная, не гневись… — лепетал Александр, чувствуя себя мальчишкой.

— А как не гневаться? — вздымалась она. — Думаешь, мне охота с тобой, как с малым ребенком, возиться? Приятнее мне ласковое слово сказать! Да ты сам не даешь. Не могу я тебя, пьянюгу, с улыбкой встречать! Тогда уж совсем распустишься. В загул ударишься. А у тебя трое сыновей растут. Ты им — отец! Пример! А какой от тебя пример? Никакой! Не дам я тебе пропить свою жизнь и жизнь моих внуков! А твоих собутыльников я вычислю и с ними поговорю.

И говорила. Правда, не с самими мужиками, а с их женами. Подойдет, бывало, к забору соседки Лукерьи, оперется на жердь и говорит, глядя куда-то в сторону:

— Люша! Если твой Семен еще раз моего зятя на пьянку соблазнит, я ему, Семену-то, все кости пересчитаю. Так и передай. А ты чего смотришь? Баба ты или нет? Уселись они за овином, бутылку твою распивают, а ты вроде и не при чем? Я бы на твоем месте подкралась да как гаркнула — до седьмого пота бы вздрогнули! У всех семьи, дети, жены. Коли с мужиками не бороться, они сопьются, словно безнадзорные щенки. Ты о государстве подумала? Оно от нас труда ждет, а не пьяного разгула. И еще, Люша… комбикорм, что ты вчера из фермы унесла, поросятам своим — это воровство. А теперь сеном кормушки забила. Корма-то разные! Стыдись! Начнется падеж — горя хлебнешь! Бери, но не воруй. Жадность свою обуздай! А мужу своему передай, что я с ним поговорю. Ему мало не покажется!

И бедная Лукерья лишь молча вздыхала, зная, что возражать бесполезно. Арина Петровна говорила правду, а против правды, какой бы горькой она ни была, не пойдешь.

Побаивались ее все — от соседей до председателя колхоза «Рассвет» Григория Семеновича. Тот, бывало, выслушивал ее колкие, но всегда дельные замечания насчет содержания телят или заготовки кормов, и лишь чесал в затылке, не в силах ничего возразить. За трудолюбие и усердие Арину Петровну одной из первых в районе представили к высокой награде — Ордену Трудового Красного Знамени.

Она была лучшей скотницей в «Рассвете». Где труд, там и честь.

И когда в День сельского хозяйства в Доме культуры ей вручали награду, весь зал встал и аплодировал ей. А она стояла на сцене, маленькая и растерянная, и только кланялась во все стороны, повторяя хрипловатым шепотом: «Спасибо вам… Спасибо…» А по лицу ее, внезапно помолодевшему, текли слезы, прозрачные и чистые, как первые весенние капели.

Внуков своих Арина растила в строгости, приучая к порядку, к труду, к ответственности. Сама она запоем читала все, что могла найти в скромной сельской библиотеке. Молодая библиотекарша, девушка Светлана, терялась, не зная, что еще предложить такой начитанной и требовательной читательнице. Арина Петровна от корки до корки прочитывала толстый партийный журнал «Политический собеседник» и искренне считала, что все в нем написано правильно и мудро.

— В верную сторону народ ведут, — говорила она. — Трудись честно, и счастье само тебя отыщет.

Мало кому она рассказывала о своей любви, о том недолгом счастье, что выпало на ее долю. Лишь большой, самодельный портрет мужа, увеличенный и нечеткий, снятый с какой-то крошечной, выцветшей фотокарточки, висел в рамке, выкрашенной суриком, над ее кроватью. И по вечерам она иногда тихо с ним разговаривала. А день его рождения, день, когда он не вернулся с войны, отмечали в семье как большой, хоть и тихий праздник. И даже зятю Саше в этот день Арина Петровна сама наливала полную стопку. И он выпивал.

Внукам она рассказывала о их деде, которого они никогда не видели.

— Красивый был! — говорила она, и глаза ее теплели. — Русый, ясный, с веснушками, будто солнышко его поцеловало. А ростом высокий, статный. А как придет на гулянку — а гуляли мы тогда за околицей, на лугу — да как пойдет в пляс, так все загляденье! Ты, Витя, на него лицом вышел. А на гармошке как играл — душа замирала! Ты, Сергей, способный к музыке — в него! А какие частушки озорные пел мой Григорий — со смеху все животы надрывали! А ты, младшенький, не только имя его, Гришу, носишь. Ты и характером, весельчак, в него пошел.

Порой, глядя на зятя, приговаривала:

— Хорошо, что в деда пошли. А не в тебя.

Говорила она это беззлобно, а Александр лишь молча кивал, не смея спорить. Потом бабушка Арина запевала любимые частушки своего Григория. Это был особый ритуал. Подпевать ей не разрешалось, хотя все в доме знали эти незамысловатые строчки наизусть.

И Арина Петровна, подперев ладонью свою рано поседевшую голову, повязанную ситцевым платочком в мелких желтых цветочках, неожиданно низким, грудным басом выводила эти задорные, давно забытые всеми напевы.

Мальчишки, сдерживая смех, переглядывались. Зять не смеялся. Он сидел с серьезным лицом, думая о своем. А вдруг смех сейчас неуместен? Но на всякий случай он тихонько, в кулак, похихикивал, чтобы не обидеть тещу.

В день поминовения павших Арина Петровна шла к обелиску в центре Вешенского Переката, к подножию серого камня с высеченными именами, и клала к нему краюху хлеба да горсть конфет. Потом садилась на скамейку неподалеку и тихо плакала, раскачиваясь из стороны в сторону, прижимая костлявые руки к груди. Она поднимала заплаканное лицо к небу и шептала, глотая слезы:

— Сохрани, Господи, этот мир… Не допусти новой беды…

За ней приходила дочь Валя, молча садилась рядом, обнимала ее за иссохшие плечи, и они вместе шли домой.

— Надо жить, — громко и будто себе приказывая, говорила Арина Петровна. — Ничего не поделаешь.

А потом, уже дома, она доставала из своей старой сумочки пожелтевший, истончившийся на сгибах листок.

Он был чуть больше ее ладони. Текст был стандартным, отпечатанным на машинке. В народе такие бумаги называли похоронками.

Вышла она замуж почти ребенком, в семнадцать лет. И уехали они с Григорием из родной деревни на комсомольскую стройку, на возведение машиностроительного завода под Сталинградом. Жили в бараке, в маленькой каморке, грезили о будущем. Ждали ребенка.

Война обрушилась на них внезапно, словно ураган. В первые же дни Григорий ушел на фронт. Писал письма. Сообщал, что попал в артиллеристы, учится на наводчика. Хвалился, что метко бьет по мишеням. Просил ею гордиться.

Он погиб в своей первой серьезной битве, под обстрелом. Он так и не узнал, что у него родилась дочь, а не сын. А она, получив похоронку, кричала и билась головой о стену, доставала из сундука его заношенную рубаху, прижималась к ней лицом, а ребенок у нее в животе шевелился, словно разделяя ее невыносимую боль.

Осталась Арина одна в чужом городе, родила дочь. Оказалась на оккупированной территории. Оставаться было нечем, ждала голодная смерть. И тогда она решилась на отчаянный шаг. Летом сорок второго, с четырехмесячной Валей на руках, без документов, она отправилась пешком через всю оккупированную врагом землю к матери, под Воронеж. Семьсот километров отчаяния и надежды. Шла ночами, пряталась днем. Девочку кормила грудью, а сама питалась тем, что найдет: выкапывала на заброшенных огородах молодую картошку, ела дикий щавель и лебеду. Один раз в заброшенной деревне нашла одичавшую козу и, плача от стыда и отчаяния, напилась молока прямо из ее вымени. А как-то раз какая-то старушка, пожалев, сунула ей в руки краюху черного, пахучего хлеба. Она бы дошла, казалось, сама судьба хранила ее. Но в ста верстах от родного дома попала под бомбежку. Немцы прочесывали лес, подозревая наличие партизан.

Она бежала по свежевспаханному полю, когда на нее обрушился огненный шквал. От страшного грохота и воя она уронила ребенка. Мощная взрывная волна отбросила ее в сторону и засыпала землей. Когда все стихло, она, полуоглохшая, ослепшая от грязи, выбралась из-под слоя почвы. Чудом осталась жива. Девочки нигде не было.

И поползла Арина по полю. Ползла на коленях, ощупывая каждый комок, каждую кочку, каждый бугорок. Ее тонкие пальцы в кровь разодрались о сухую землю. Девочки не было. Силы покидали ее. Спустилась ночь, холодная и беззвездная. А она все ползла и ползла, бороздя ладонями холодную пашню. Она кричала, но голос ее тонул в пустоте. Она мычала, как раненое животное, она плакала и звала на помощь.

— Нет! Гриша! Помоги! — вопила она в черное, равнодушное небо. — Я не могу одна! Нашу дочку спаси! Не дай погибнуть твоей кровиночке! Гриша, откликнись!

Ее одинокие, полные ужаса крики разносились по спящим полям, но никто не отзывался. Она была одна в этом аду. И вот, когда она уже почти потеряла надежду, ее пальцы наткнулись на маленький, плотный бугорок. Она с безумной энергией принялась раскапывать его. Там была ее Валя! Засыпанная землей, она тихо, еле слышно дышала. Комья земли образовали вокруг нее что-то вроде воздушной подушки.

Грязным, исцарапанным лицом Арина прижалась к холодной щеке дочери. Она отряхнула с нее землю, перепеленала. Ее всю била крупная дрожь. Она попыталась покормить ребенка, но от стресса и голода молоко пропало. А до дома оставалось еще несколько дней пути.

В свете поднявшейся луны она увидела на краю поля одинокую кривую березу. И вспомнила, что весной из березы течет сок. Она подползла к дереву. Осколок снаряда рассек ствол, и из раны сочилась, капая на землю, прозрачная, липкая жидкость.

— Только бы фляжка не потерялась… — шептала она, роясь в своем заплечном мешке.

Маленькая алюминиевая фляжка была на месте.

Она подставила ее под медленные капли и стала поить дочь, осторожно вливая живительную влагу в ее крошечный ротик. Девочка с жадностью глотала.

Покачиваясь от усталости, Арина поднялась и пошла вперед. Места эти она знала с детства. Впереди был родительский дом.

Она добралась. Она пришла сама и принесла свою дочь. Они выжили. Пережили и страшную зиму в землянке, когда их деревня оказалась на линии фронта и их дом сгорел дотла. Дождались своих. Мир понемногу залечивал раны.

И все это время маленький, пожелтевший листок был с ней. В заплечном мешке, когда она шла по оккупированной земле. В глиняном горшке, зарытом в землянке. В старой шкатулке, когда после войны она, уже с дочерью-подростком, уехала по вербовке осваивать целинные земли в Казахстан. Потом — в старой сумке, с документами.

Сватались ли к ней мужчины? Сватались. Но она ни одному не сказала «да». Каждый из них казался ей жалкой пародией на ЕЕ Григория.

— И после такого-то я пойду за первого встречного? — говорила она с вызовом.

Со стороны было трудно понять, в чем заключалась красота того, чье лицо смотрело с портрета. Русый, с большими ушами и тонкой шеей, с блеклыми, водянистыми глазами, он мало походил на красавца. Но Арина видела его не глазами, а сердцем. Она слышала его голос, она помнила, как он играл на гармошке. Он шептал ей слова любви под цветущей старой яблоней в родительском саду, называл ее своей зоренькой ясной, своей ненаглядной. От него она родила дочь.

И эта суровая, колючая женщина души не чаяла в младшем внуке. Любила его какой-то особой, трепетной и немного грустной любовью.

— Гришенька, Гришуня! А вот я пирожков с капустой напекла, а самый румяный — тебе!

— Гришенька, Гришуня! А вот я тебе гостинец из райцентра привезла. Пряники там, с глазурью.

— Гришенька, Гришуня! А вот смотри, рубаху тебе новую сшила. Носи на здоровье!

— Гришенька, Гришуня! А это тебе Дед Мороз под подушку положил, пока ты спал.

Наверное, ей бесконечно нравилось произносить имя человека, которого, казалось, забыл уже весь мир. Но не она.

Когда Гриша вырос и уехал учиться в город на агронома, Арина Петровна впервые увидела в телерепортаже шествие «Бессмертного полка». И стала упрашивать внука пронести портрет деда по улицам города в День Победы. Внук согласился.

Старенькая бабушка, уже с трудом ходившая, сидела у телевизора и смотрела прямую трансляцию. И когда камера выхватила из толпы ее Гришу с большим портретом в руках, она заплакала.

— Здравствуй, Гришенька… — прошептала она, касаясь ладонью экрана. — Вот и ты вышел к людям. Посмотри, какие у нас внуки выросли. Полюбуйся на них. И имя твое звучит в нашем доме. И память о тебе… она всегда со мной.

И слезы, тихие и светлые, текли по ее морщинистым щекам, смывая груз прошедших лет и невысказанной боли....