Чемодан вместо колыбели
Иногда кажется, что судьба сама режиссирует наши первые сцены. Кому-то достаётся шелковая пелёнка и белоснежная кроватка. А Михаилу Боярскому — чемодан.
Да-да, настоящий, потертый, актёрский чемодан, в который положили новорожденного мальчика, потому что кроватки не было.
«Мы жили в шестнадцатиметровой комнате, — рассказывает он, — и это было счастье».
Меня всегда поражают такие фразы. Как можно быть счастливым, когда тебя моют в тазу у духовки, а горячая вода — только мечта соседей по коммуналке?
А можно. Если ты растёшь в доме, где пахнет кулисами, где смех и слёзы — рабочие инструменты, а гости за столом — артисты, дирижёры, сказочники. Маленький Миша дирижировал стоя на табуретке, не попадая в ноты, но попадая точно в настроение эпохи — в ту советскую коммунальную магию, где все двери открыты и замков нет.
Он не знал слова «элита». Знал слово «свои». И это, кажется, до сих пор главный пароль в его жизни.
Карьера пианиста не сложилась — и слава Богу. Потому что, как сам шутит Боярский, «из меня вышел бы плохой пианист, но хороший мушкетёр». Судьба повела его не к клавишам, а к прожекторам.
«На, подержись» — и жизнь пошла
Он часто повторяет: «Мне везло на людей». Хотя поначалу это везение выглядело, мягко говоря, издевательски.
Молодой, худой, с хитрым прищуром и смешной челкой, он стоял на площадке и чувствовал себя чужим. Режиссёры брали на пробы «для плана» — просто чтобы показать худсовету, что пробовали.
Кончаловский, Бондарчук — им уже всё было ясно, ещё до того, как он откроет рот. Но вот этот упрямый парень всё равно приходил снова. Потому что не умел иначе: пока не попробует — не успокоится.
Его заметили случайно — на молдавской киностудии. Там, где и началась череда странных ролей: предатели, молдаване, евреи, итальянцы — кого только он ни играл. Только русского солдата так и не предложили. И, кажется, в этом тоже есть своя горчинка: человек с лицом романтика всегда кому-то казался слишком «не нашим».
Но настоящее признание пришло со «Старшим сыном». Сцена, где рядом Николай Караченцов и Евгений Леонов — будто экзамен на взрослость. Миша подходит к Леонову, а тот протягивает руку:
— На, подержись.
И в этой фразе — всё. Поддержка, принятие, невидимая передача огня.
После съёмок Лев Дуров сказал ему:
— Из тебя может выйти толк.
И Боярский запомнил это на всю жизнь. Потому что настоящие комплименты актёрам делают редко. А если уж делают — это как медаль за выживание в профессии, где все вроде бы улыбаются, но каждый держит шпагу за спиной.
Когда волк держит козу за руку
Иногда за кулисами детской сказки творится настоящая драма. Фильм «Мама» — добрый, музыкальный, с песнями, зверями и счастливыми концами. Но для тех, кто стоял по ту сторону камеры, это было испытание — физическое, человеческое, нервное.
Боярского тогда выбрали неожиданно. На роль волка претендовали Караченцов и даже Высоцкий, но режиссёр увидел фото Михаила в гриме и сказал: «Он». Так и случилось — по одной фотографии судьба снова сделала ход.
— Это был кошмар, — вспоминает он. — Парик на железном каркасе, жара, три языка: русский, румынский, английский. Мы ночами зубрили текст, чтобы потом попасть в артикуляцию.
Но главное испытание случилось не перед камерой, а на льду. Людмила Гурченко, блистательная, гордая, лёгкая — пыталась кататься на коньках.
— Отойдите от меня, если упаду, я за себя не ручаюсь, — предупреждала она.
И упала. На неё рухнул партнёр, и треск был такой, что все замерли. Ногу сломало пополам.
«Уберите детей, я материться буду!» — кричала она, и в этот момент никакая примадонна, никакая звезда — просто женщина в дикой боли.
Съёмки не остановили. Её снимали по пояс, а на общих планах бегала дублёрша.
А Боярский — тот самый «волк» — стал её опорой в буквальном смысле. Поддерживал, подвозил, успокаивал. Он тогда понял, что сила актрисы не в блеске костюмов, а в том, что она выходит на площадку, даже когда тело кричит от боли.
Позже Гурченко признавалась, что у неё после операции одна нога стала 37-го размера, другая — 41-го. Но зрители этого никогда не видели. На экране она по-прежнему выпархивала — как будто её ноги не касались земли.
Иногда думаешь: искусство и есть это — лететь, когда падаешь.
Терехова, удары и спасение
У каждого мушкетёра есть своя Миледи. И если в жизни Михаила Боярского она когда-то и появилась, то, пожалуй, звали её Маргарита Терехова.
Красота, которая режет взглядом. Характер, который не прощает слабость. С ней нельзя было «играть в артистов». Она либо верила — либо убивала сцену одним взглядом. А когда понадобилось — и не только взглядом.
Боярский до сих пор вспоминает, как она била его «по сценарию» — но так, что звёздочки искрили. Можно было ведь и полегче. Но нет, Маргарита не умела «понарошку».
И он, под её взглядом, не смел отшатнуться. Потому что был под властью её обаяния. И потому что знал — такие женщины случаются в жизни актёра раз в карьере, если вообще случаются.
А ведь именно она спасла его от увольнения. После первых съёмочных дней начальство решило: «Боярского убрать». Но Терехова, с её железной репутацией капризной и неуправляемой дивы, сказала:
— Я буду играть только с ним.
И всё.
Продюсеры, режиссёры, директора — все побледнели, но согласились. Потому что перечить Маргарите Тереховой тогда было всё равно что бросить вызов стихии.
Он потом говорил:
— Она сложная. Злобная. Но я ей тысячу комплиментов сделал — и она расцвела.
Мне кажется, он просто понимал её язык — язык силы, одиночества и того странного женского хрупкого безумия, которое называют гением.
Высоцкий, рюмка и выбор
Каждый артист однажды проходит испытание славой. Не своей — чужой. Той, перед которой дрожат руки и путаются слова.
Для Михаила Боярского таким экзаменом стал Владимир Высоцкий. Тот самый, хриплый, вечный, жёсткий и нежный одновременно. Высоцкий пришёл на «Мосфильм», посмотрел черновой материал «Трёх мушкетёров» и, по словам режиссёра, спросил:
— Что это за чудак на букву «М» поёт моим голосом?
С тех пор анекдот этот живёт как байка, но Боярский вспоминает его без злости, даже с теплотой:
— Он был человек-лавина. Мы почти не общались, но я был его фанатом.
И вот — случай, который легко мог стать легендой, но остался тихим выбором. Шло озвучивание «Гардемаринов». Все ушли обедать, а он остался.
И вдруг заходит Высоцкий:
— Поехали ко мне, выпьем.
Представьте. Тебе двадцать с чем-то, перед тобой живой кумир, зовёт «выпить» — не после концерта, не по протоколу, просто так.
И ты отказываешь.
— Не могу, у меня работа.
Это даже не поступок — это характер. Такой, у которого внутри встроен тихий метроном: «делай своё». Не ради славы, не ради дружбы — ради честности с самим собой.
Высоцкий, наверное, не обиделся. Просто ушёл. А Боярский остался. И вот это «остался» потом будет звучать в его голосе — в песнях, в усмешках, в том самом шляпном поклоне, где и ирония, и грусть, и неизменное:
«Один за всех, и все за одного».
Он всегда казался немного из другой эпохи — как будто родился не в коммуналке, а на подмостках французского театра. Но чем больше слушаешь его истории, тем яснее одно: всё в нём настоящее.
И чем старше он становится, тем больше веришь — что жизнь, если играть её с азартом и достоинством, действительно может быть похожа на мушкетёрский роман.
——
Я смотрю на него и думаю: может, секрет в этом? В умении идти с достоинством — даже когда тебя кладут в чемодан вместо колыбели. В способности шутить, когда больно. И не пить, когда зовёт сам Высоцкий.
Он прожил жизнь как сцену — с рапирой в руке и улыбкой под усами. И если где-то там есть небесный мушкетёрский клуб — Боярский уже записан туда навечно.
Спасибо, что дочитали. Если было интересно — подпишитесь.
Впереди ещё много живых историй без глянца, но с дыханием.