Найти в Дзене
На одном дыхании Рассказы

Знахарка из Вороньего приюта. Глава 41. Рассказ

Все главы здесь НАЧАЛО ПРЕДЫДУЩАЯ ГЛАВА НАВИГАЦИЯ Степан стоял неподвижно, только пальцы его дрогнули. На лице не было ни гнева, ни укоризны — одна лишь тихая, пронзительная боль, будто в сердце вошел нож и остался там. — Понял, — сказал он глухо, кивнув. — Не держу. Так, видно, надоть.  Он хотел было повернуться, но остановился, глянул еще раз на нее — и в этом взгляде была не мольба и не упрек, а прощание, как между живым и тем, кто уже ушел.  Степан шагнул ближе, будто последняя надежда сама подтолкнула его. Голос у него дрогнул, но был все тот же — мягкий, теплый, почти мальчишеский: — Кать… ну, ежеля боязно тебе, ежеля мать не пущаеть — поехали с дедом Тихоном. Слышишь? В лесу у яво место найдетси. Тихо там, чисто. Настя мене рассказывала. Люди добрыя. Мы там усе начнем заново, ты и я. Он говорил горячо, как говорят перед последним шагом, когда душа уже не знает страха. — Убежим, Катя. Хочь чичас, — шепнул он и сделал к ней шаг. И вдруг будто что-то оборвалось. Катя резк

Все главы здесь

НАЧАЛО

ПРЕДЫДУЩАЯ ГЛАВА

НАВИГАЦИЯ

Глава 41

Степан стоял неподвижно, только пальцы его дрогнули. На лице не было ни гнева, ни укоризны — одна лишь тихая, пронзительная боль, будто в сердце вошел нож и остался там.

— Понял, — сказал он глухо, кивнув. — Не держу. Так, видно, надоть. 

Он хотел было повернуться, но остановился, глянул еще раз на нее — и в этом взгляде была не мольба и не упрек, а прощание, как между живым и тем, кто уже ушел. 

Степан шагнул ближе, будто последняя надежда сама подтолкнула его. Голос у него дрогнул, но был все тот же — мягкий, теплый, почти мальчишеский:

— Кать… ну, ежеля боязно тебе, ежеля мать не пущаеть — поехали с дедом Тихоном. Слышишь? В лесу у яво место найдетси. Тихо там, чисто. Настя мене рассказывала. Люди добрыя. Мы там усе начнем заново, ты и я.

Он говорил горячо, как говорят перед последним шагом, когда душа уже не знает страха.

— Убежим, Катя. Хочь чичас, — шепнул он и сделал к ней шаг.

И вдруг будто что-то оборвалось. Катя резко вскинула голову, глянула на него — и глаза ее расширились от ужаса. В них застыл не страх перед матерью, не робость — нет, тот древний женский ужас, когда баба видит перед собой сразу всю свою жизнь. 

— Чевой ты… чевой ты говоришь, Степа? — почти вскрикнула она, пятясь к двери. — С ума сошел ить? У лес? Да чевой жа там делать? Да как жа тама жить? А дом? А постеля, сундуки? Ты чевой?

Она сжимала руками грудь, точно защищаясь, вспомнила, как полон ее сундук добра, и сколько украшений в шкатулке, каких ярких платков надарил Семен. Кто же увидит это в лесу? Да и не хочет она в лес: ни со Степой, ни с Семеном. Лучше уж вообще вековухой остаться, коли так. 

Он не ответил ей, только тихо произнес: 

— Понял, Катя. Понял.

Катя, не выдержав, бросилась в хату — почти бегом, будто спасаясь от чего-то страшного и неотвратимого. Дверь за ней хлопнула глухо, и все сразу стихло. Будто Катя не в хату забежала, а провалилась в бездну. 

Степан остался стоять у забора. Мир вокруг будто тоже притих, даже ветер стал неслышным. Он поднял глаза — там, над хатой, голубел ясный, ровный небосвод, такой равнодушный к человеческой беде, но такой привычный и понятный. 

Степан долго стоял неподвижно, глядя на ту дверь, за которой исчезла Катя. Потом плечи его чуть опустились — не от обиды даже, а будто он наконец выдохнул, расслабился. 

Тихо, тяжело, но с какой-то странной ясностью он повернулся и пошел прочь.

Мимо хаты бабки Авдотьи — та вышла на крыльцо и скорбно глядела на парня. 

— Ить, какая жа змеюка! Будь она неладна со своей мамкой, — прошептала бабка и перекрестила Степу, а на хату Лизки бросила злобный взгляд и погрозила кулаком. 

Сначала шаги Степана были неуверенные, будто ноги не слушались. Но с каждым шагом становилось все легче. Словно из груди вытаскивали по одному горячему, жгучему угольку.

Он шел знакомой тропкой к дому, мимо заброшенного колодца, мимо вербы, под которой в детстве ловил лягушек, и вдруг к своему удивлению понял — не больно. Грустно, да. Пусто, да. Но не больно.

Как будто давно назревшее решенье наконец сказано.

Он больше не ждет. Будто давно нарывающая рана вдруг прорвана и больше не болит. Он выздоравливает. 

Навстречу тянулся день — чистый, холодный, безветренный. Где-то звякнула цепь у колодца, гавкнула собака. Все было на своих местах — только в нем самом что-то стало иным.

Он поднял голову, посмотрел на яркое весеннее солнце и тихо, сам себе сказал:

— Ну и ладно. Пущай так будеть. 

И пошел дальше не оглядываясь.

Дом встретил его тишиной и запахом борща. Дарья, с платком на голове, стояла у стола, мяла тесто на пироги. Услышав шаги, обернулась — и сразу поняла, не спрашивая.

— Мать, — сказал он, снимая шапку и опускаясь на лавку. — Дай борщу. И… ежеля есть — самогонки плесни мене. 

Она тихо кивнула, поставила перед ним миску, достала из шкафа бутыль, налила в стакан.

Степан ел молча. Сначала торопливо, будто был шибко голодный, потом медленнее. Пар от миски стлался по лицу, и будто убирал с него все, что там застыло, — боль, ожидание, стыд.

Он взял стакан, зажмурился и сделал сначала глоток. Потом еще. Стекло звякнуло о зубы, и он глубоко вздохнул, глядя в окно, где играл день. 

— Ить и усе мать, — тихо сказал он. — Видал я Катю. Усе ясно с ей. За Семена пойдеть. 

Даша перекрестилась, села рядом, руки вытерла о передник.

— Ну и слава Богу, санок. Значица, не твоя судьба. Господь отвел — значица, на то Яво воля.

Он кивнул, не споря. В груди было пусто, но спокойно — как после грозы, когда все уже вымолвлено и земля тихо парит.

…Пять дней в заботах о малыше промелькнули незаметно. И вот уже настала пора крестить малыша Луку. 

Все нарядные: дед Тихон, Настенька, Марфа с дитем на руках, Анфиска в новом полушалке — Марфа достала откуда-то из закромов, направились в церковь. А там уже поджидала бабка Лукерья. Она тоже принарядилась: сменила свой вечный черный платок на цветастый. 

Она с едва заметной улыбкой встретила процессию, взяла младенца на руки. Тот не спал. Бабка заворковала с ним, заговорила на одном ей ведомом языке:

— Тише ты, тихонько, люлечка мала,

Сон идеть по стежке, у каплях да во мгла.

Сон да не простой — Божий, золотой,

Сам Господь у ладошке держить свет густой.

Спи, мой Лукенька, спи, сокол ясной,

Мать тебе молитву шепчеть у час ночной.

Ангел на пороге крыльями шелестить, 

Сон твой сторожить, зло не подпустить. 

Люли, люли, сынок-росинок,

Светлый глаз да чистай лоб.

Пущай не знай твоя тропинка

Ни обиды, ни зла. 

Спи, дитятко, спи, голубь беленькай, 

Доля твоя — тихая, светленька.

Сон — у головку,

Сила — у ручку,

Ясный ум — у сердечко,

Добрай ангел — на крылечко.

Как водица чиста,

Как травица густа,

Так и жизнь твоя, малой,

Будь светла, да не злой.

От глаза лихого,

От слова пустого,

От дороги кривой —

Боже, сохрани твой покой.

Храм стоял на пригорке, старенький, с осыпавшейся штукатуркой, но звонница у него была — звонкая, тонкая, как голос молодой девицы. Колокола звали неторопливо, будто не спешили, знали свое время.

Когда подошли, дверь была распахнута — пахло воском, дымком и еще чем-то сладким, вроде яблоками. Да откуда же? Март на дворе. 

Внутри сумрак дрожал от огня свечей, и в этом дрожании лики на иконах казались живыми. 

Батюшка вышел из-за завесы — сухонький, с седыми кудрями, глаза — светлые, добрые. Глянул на младенца, перекрестился, улыбнулся тихо:

— Лука, значица? Добрыя имя. Апостольское. Чижолое, —вздохнул он, — но светлыя. 

Бабка Лукерья держала дитя на руках, дед Тихон стоял рядом — важный, будто сам крестным должен быть всему миру. Анфиска шмыгала носом от запаха ладана, а Настя глядела на все широко, будто впервые видела святое место.

— Ить ты крестныя? — спросил батюшка. 

Лукерья лишь кивнула. Батюшка окропил водою, зажег свечу, прошептал слова — древние, ровные, как сама жизнь. Лука не заплакал. Только моргнул и тихонько загукал, будто отвечал.

— Благословен, — сказал батюшка, — да растиет у правде Божией.

Старуха Лукерья перекрестилась, шепнула что-то себе под нос — то ли молитву, то ли благодарность, и слезы, редкие, чистые, блеснули у нее на щеках.

Над всеми тихо стоял свет — мягкий, ровный, неяркий, как утро в добрый день. И казалось, будто сам Господь дышит где-то рядом, греет их, простых, уставших, но живых.

Продолжение

Татьяна Алимова