Найти в Дзене
Язар Бай | Пишу Красиво

Между Парижем и Россией. Дети или долг? Самый мучительный выбор в жизни Вернадского

Глава 12. Хранитель разума

Воссоединение с Наташей не принесло конца кошмару, а, напротив, стало прологом к новому, куда более изощрённому испытанию — жизни в прозрачной клетке.

Петроград 1921 года встретил Владимира Ивановича и Наталью Егоровну мертвенным холодом. Супруги ютились в крошечной комнатке, выделенной им в «уплотнённой» квартире академика Ольденбурга.

Сон был тревожным, урывистым, проходил не раздеваясь, под давлением всех пальто и одеял, какие только удалось отыскать. Еда — стылая картошка да пшённая каша на воде — лишь приглушала голод, но не утоляла его. Однако не холод и не пустота в желудке были главным испытанием.

Главным стало всепроникающее, удушающее молчание.

После личного звонка Ленина и освобождения из ЧК статус Вернадского кардинально изменился. Учёный стал «неприкасаемым» — нужным власти, но одновременно и её заложником.

Радиевый институт получил официальную охранную грамоту, самому профессору выделили паёк, чуть щедрее, чем остальным. Но цена за эту милость была высока: тотальная, неусыпная слежка.

Каждый шаг, каждое слово, каждый посетитель — всё скрупулёзно фиксировалось невидимыми наблюдателями. Следователь из ЧК не солгал, бросив на прощание: «Мы будем следить».

— Володя, ты ведь понимаешь, что мы теперь живём в аквариуме? Шепот Натальи Егоровны тонул в густой темноте комнаты, где любой шорох в коридоре звучал оглушительно. — Тот милый юноша, студент, что заходил вчера… Я видела его глаза. Это не взгляд студента. Пустой, оценивающий. Это «он».

— Знаю. Едва слышный ответ Вернадского потонул в тишине. Вслушиваясь в затихающие шаги за дверью, учёный понимал: спасение лишь одно. Работа.

Владимир Иванович ушёл в науку с головой, отгородившись от мира стенами своего института. Это место превратилось в монастырь и крепость одновременно.

В стылых, нетопленых лабораториях, где от холода замерзали чернила, а пальцы впивались в ледяной металл приборов, горстка одержимых «спецов» пыталась сотворить чудо. Вести поиски урана. Разгадать сокровенную тайну атома.

Вернадский почти перестал спать. Он писал. Лихорадочно, на пределе сил, осознавая: жизнь висит на волоске и может оборваться в любую секунду — по щелчку пальцев безымянного следователя или капризу очередного вождя.

Профессор торопился зафиксировать на бумаге свои прозрения: теорию о «живом веществе», о биосфере и о той самой «ноосфере», контуры которой явились ему в тюремном бреду.

Новая власть взирала на своего подопечного, как на диковинного, но полезного зверя. Вызовы в Смольный стали рутиной.

— Владимир Иванович, — цедил сквозь зубы очередной человек из Смольного в скрипучей кожанке, не отрывая взгляда от бумаг. — Стране нужен радий. Стране нужно сырьё для прорыва. А вы тут… отвлечённой философией балуетесь. «Биосфера»… «Ноосфера»… Что это вообще такое? Уж не контрреволюция ли?

— Это — будущее, — спокойно и твёрдо отвечал Вернадский. — Это то, что позволит вашему государству не просто выжить, а стать поистине великим. Геохимия — не философия. Это карта сокровищ, лежащих у вас под ногами.

— Сокровищ, значит… — чиновник наконец поднял тяжёлый взгляд. — А вот товарищи из Коминтерна докладывают: Мария Кюри в своём Париже уже получает чистый радий. А мы что? Так и будем лаптем щи хлебать?

В этой последней фразе, произнесённой с плохо скрываемой злобой, Вернадский внезапно уловил то, чего никак не ожидал: зависть. И панический страх. Животный страх безнадёжно отстать от Запада.

— Мадам Кюри — величайший учёный, — осторожно начал Владимир Иванович, нащупывая верную интонацию. — И именно поэтому нам жизненно необходимо наладить с ней и её коллегами международный обмен…

— «Обмен»? — ухмыльнулся человек в кожанке. — Это чтобы вы им наши секреты, а они нам — кукиш с маслом?

— У подлинной науки нет секретов, есть только знания. Чтобы мой институт заработал в полную силу, мне необходимо знать, чего достигли они. Мне нужно… в Париж. В Сорбонну. К Кюри.

Начальник в кожанке надолго замолчал, лишь барабанил пальцами по столешнице, создавая нервный, рваный ритм.

— В Париж… — протянул он наконец с ядовитой иронией. — Это вы хитро придумали, профессор. Решили сбежать?

— Я свой выбор сделал, когда вернулся из Крыма в Петроград, — отрезал Вернадский, глядя собеседнику прямо в глаза. — Я не сбегу. Я вернусь. Но я должен сверить часы с миром.

Этот диалог, с ничтожными вариациями, повторялся десятки раз. Месяцы ушли на бесконечные согласования. На Лубянке кандидатуру учёного изучали под микроскопом. «Выпустить? А вдруг не вернётся?», «А не выпустим — так и будем тыкаться вслепую», «Пусть едет. Но жена останется здесь. В качестве залога».

И вот тут Вернадский проявил неслыханную, почти самоубийственную дерзость.

— Я поеду только с Натальей Егоровной, — заявил он на финальном «собеседовании».

— Это ещё с какой стати, профессор? Боитесь один? — удивился высокий чин.

— Я не оставлю жену в статусе заложницы. Моё слово — лучшая гарантия. Я вернусь, потому что моя работа — здесь. Но вернусь я только при условии, что моя семья будет со мной, в безопасности.

Это был колоссальный риск. Ставка — всё или ничего. И он победил. Скрипя зубами, власть уступила. Учёный был им нужен слишком сильно. Дверь клетки приоткрыли, провожая узника насмешливым, всезнающим взглядом: «Ну, давай, лети. Посмотрим, как ты запоёшь там, на воле».

В 1922 году, сжимая в руках заграничные паспорта и скудные «командировочные», Владимир Иванович и Наталья Егоровна сели в поезд, идущий на Запад. Супруги покидали Россию не как затравленные эмигранты, а как официальные представители советской науки.

Из ледяного, вымирающего Петрограда — в сияющий, бурлящий жизнью Париж. Из клетки — на свободу. И оба не знали ответа на главный, невысказанный вопрос: хватит ли у них сил… или желания… когда-нибудь вернуться обратно.

***

Париж 1922 года оглушал, ослеплял, проникал под кожу — он пах самой жизнью. После ледяного, мёртвого Петрограда, застывшего в запахах нечистот, чадящих «буржуек» и липкого, въедливого страха, этот город был ударом по всем органам чувств. Шок, от которого хотелось одновременно смеяться и плакать.

Здешний воздух был густым, многослойным коктейлем. В нём смешивались ароматы свежеобжаренного кофе, доносившиеся из ростерий на бульваре Сен-Мишель, и сладкий, маслянистый дух горячих круассанов, которым булочные дразнили прохожих с самого раннего утра.

Воздух был пропитан тонкими, почти невидимыми шлейфами нового, дерзкого парфюма «Шанель №5» и терпким, горьковатым дымом папирос «Gauloises». Этот дым, казалось, был неотъемлемой частью атмосферы на террасах кафе «Ротонда», где художники и поэты, скрестив ноги, спорили о будущем искусства, небрежно стряхивая пепел прямо на тротуар.

Владимир Иванович Вернадский, выпущенный советской властью в эту заграничную «командировку» с помпой, как мировая научная знаменитость, дышал этим воздухом и не мог надышаться.

Лёгкие, привыкшие к смраду тифозных бараков и голодной петроградской пыли, с жадностью впитывали эту пьянящую свободу. Власть, ещё не окрепшая, не посмевшая удержать учёного с мировым именем, отпустила его читать лекции в Сорбонне.

Возможно, там, в кремлёвских кабинетах, кто-то даже надеялся, что академик, как и сотни других, не вернётся. Ему, по сути, с великодушным жестом приоткрыли дверь клетки, предлагая улететь.

И Париж, сияющий, бурлящий, стремительно забывший о шрамах недавней войны, принял русского гения в свои объятия. Лекции о геохимии — новой, почти еретической для многих науке о «жизни камней» и дыхании планеты — производили фурор.

Старинные, гулкие аудитории Сорбонны были забиты до отказа. Юные студенты, седые профессора в строгих мантиях, философы и литераторы, чьи имена гремели на весь мир, — все ловили каждое слово этого странного, бородатого гения из дикой, варварской России. Гения, говорившего о планете не как о мёртвом шаре, а как о едином, сложном, дышащем организме.

Здесь не было унизительных ярлыков: «бывший», «контрик», «спец» под вечным надзором ЧК. Здесь был Месье Вернадски. Звезда первой величины. Гений.

Состоялась встреча с Марией Склодовской-Кюри. Часами они просиживали в её лаборатории, и это был разговор двух равных титанов, двух первооткрывателей, заглянувших в самое сердце материи.

Говорили о тайнах радия, о той немыслимой, божественной и дьявольской энергии, что дремлет в глубине атома. Весь научный мир был у ног Вернадского. Рай оказался вполне реальным местом.

А потом была поездка в Прагу. И удар, от которого перехватило дыхание.

На вокзале ждали дети.

Георгий. И Нина. Прошло почти три года с той страшной ночи в Крыму, с того момента, когда пришлось выбирать, глядя вслед уходящему английскому кораблю.

Георгий. Больше не мальчик с горящими глазами. Солидный, сдержанный молодой профессор-историк, уже сделавший себе имя в Европе. Но всё тот же нервный блеск в глазах и папироса, вечно дымящаяся в углу рта. Крепкое, до хруста костей, объятие — и Вернадский почувствовал запах чужого, дорогого табака, смешанный с едва уловимой горечью многолетней обиды.

Нина. Его девочка. Его Ниночка. Превратилась в красивую, но удивительно печальную молодую женщину. Врач-психиатр, выбравшая профессию, чтобы лечить раны в чужих душах, не сумев исцелить свою. Ни слова. Лишь молча уткнулась отцу в грудь, и плечи её сотрясались от беззвучных рыданий, которые сдерживались три бесконечных, страшных года разлуки.

Они сидели в маленьком, тёплом кафе на Староместской площади. Ели пирожные со взбитыми сливками — немыслимая, почти кощунственная роскошь после петроградской мороженой картошки. Этот приторно-сладкий вкус смешивался с горечью на губах.

— Папа, — начал Георгий, отодвинув чашку. Взгляд его был устремлён на собственные руки, нервно крутившие папиросную коробку. — Не возвращайся.

Вернадский молчал, медленно размешивая ложечкой сахар в давно остывшем кофе.

— Ты меня слышишь? — голос сына стал жёстче. — Не совершай ту же ошибку дважды. Что ты там забыл? В этом аду?

— Моя работа, — глухо отозвался Владимир Иванович. — Радиевый институт… ученики…

— Работа?! — Георгий вскипел. Кулак с силой опустился на стол, заставив подпрыгнуть фарфоровые чашки. — Какая, к чёрту, работа?! Думаешь, им нужна твоя наука? Им нужен твой мозг! Как лом! Как инструмент, чтобы пробивать стены на Западе! Ты для них не учёный, папа. Ты — ценный ресурс. Вроде того урана, который ищешь. А когда ресурс исчерпается, тебя выбросят. Или сгноят в подвале, как твоего коллегу Гревса!

— Жора, тише… — Нина коснулась руки брата, но её собственные глаза, полные слёз, умоляли отца о том же.

— Папочка, — прошептала она, и от этого шёпота у Вернадского защемило сердце. — Мы просто хотим… жить. Все вместе. Здесь. Тебе дадут кафедру в Праге. В Париже. Где угодно! Мы снова будем… семьёй. Разве ты этого не хочешь?

Искушение было почти физическим, невыносимым. Оно не было абстрактной идеей. Оно пахло волосами дочери. Смотрело глазами сына. Здесь — жизнь. Семья. Уважение. Любимое дело в лучших лабораториях мира, тот самый Институт живого вещества, рождённый в тифозном бреду. А там — ледяная квартира, голод, подозрительные взгляды «товарищей» из органов, вечный страх и… и что? Великая миссия?

***

Ночь. Париж. Одиночество в гостиничном номере. Сон не шёл. Распахнутое настежь окно впускало в комнату шум и сияние тысяч огней — город жил, дышал, любил. И в этом шуме прорезался Он. Тот самый Голос. Внутренний Демон Сократа. Мистический дар, проклятие, внутренний компас, обретённый на грани смерти.

Но теперь Голос не приказывал. Он соблазнял. И звучал собственным, усталым, рациональным голосом Вернадского.

«Оставайся, Володя, — шептал Демон. — Хватит. Ты заслужил покой. Ты вынес главное — свои идеи. Ты передал их миру здесь, в Сорбонне. Миссия выполнена. Дети правы. Там — смерть и унижение. Здесь — жизнь и слава. Твоя ноосфера — это мысль, а мысль, как ты сам любишь говорить, свободна. Зачем ей ледяная тюрьма?»

Память услужливо подбросила образы: камера в ЧК, вонь мочи и страха, пустые глаза следователя. И тут же — голодные, но горящие верой глаза студентов, ловивших каждое слово. Голос был так логичен. Так правилен. Остаться. Просто жить. Писать книги. Увидеть, как растут внуки. Разве не в этом простое человеческое счастье? Разве цена ещё не заплачена?

Рука сама потянулась к столу, к чистому листу бумаги, к перу. И вывела одно-единственное слово: «Нет».

Это слово было произнесено вслух, в пустую, сияющую огнями комнату. «Нет». Голос Демона удивлённо замолчал, а затем прошипел с ядом: «Почему, безумец?»

— Потому что ты лжёшь, — так же тихо ответил учёный, глядя на своё смутное отражение в тёмном оконном стекле. — Моя ноосфера — не просто мысль в вакууме. Она — геологическая сила. Она — почва. Она — живое вещество. И она привязана к земле. К той земле. Моя настоящая лаборатория — это Россия. Со всеми её ужасами, со всей её болью и грязью.

Перо было отложено. — Я нужен там. Потому что именно в аду нужнее всего тот, кто помнит о рае. А ты… ты просто соблазн усталости.

На следующий день в Москву ушла телеграмма, подтверждающая дату возвращения. Поездка на вокзал была пыткой. Мимо сияющих витрин, мимо смеющихся людей, мимо самой жизни, от которой происходил добровольный отказ.

Возвращение в клетку. Отказ от рая. Ещё один отказ от детей. Путь навстречу собственному страху. Но впервые за много лет Владимир Иванович Вернадский с абсолютной ясностью знал, кто он такой. Он — Хранитель. И его место — там.

📖 Все главы

🤓 Дорогие читатели, благодарю за интерес и поддержку. Буду рад услышать ваши мысли и комментарии о сюжете — ваше мнение важно для меня.