Историю эту рассказывал мне отец. Дело было в городе Горьком (так назывался тогда Нижний Новгород) примерно через полгода после смерти Сталина.
Учились они в Образцовой мужской школе N 1. Таких «образцовых» школ на весь город было, если не путаю, две или три. К «образцовым» было особое внимание и горкома, и роно, с них был особый спрос в плане показателей успеваемости и т.п. Образование в тот год было ещё раздельным, то есть учились у них только ребята, а у девчонок были свои женские школы (видимо, какая-нибудь «Образцовая женская школа N 2»). Преподавали в мужской школе были по большей части мужчины, при этом нередко возрастные, то есть люди, сформировавшиеся давно – старых взглядов и старой закалки.
Отцу я по этому поводу говорил:
– Ну, ясно: учился ты в Мужской классической гимназии! – он не возражал.
Однажды (а точнее осенью 1953 года) их 10-й класс взбунтовался. Старшеклассники к тому времени явочным порядком уже перестали носить форму, а носили взрослые костюмы. Костюмов же у ребят было всего по одному – время-то послевоенное (шли их на заказ, у портных, из по случаю купленной материи). Первым уроком в тот день шла начальная военная подготовка. Спортзал как на грех был занят, и военрук, оперативно решая эту проблему, выстроил десятиклассников в коридоре. Десять минут назад по коридору протопала вся орава ребятни этой школы – прямо после улицы и после осенней грязи. Обувь тоже была у всех одна, сменки как понятия не существовало. Пол был грязен, уборщица убрать не успела: урок-то – первый.
А военрук решил отрабатывать команду:
– Принять упор лёжа и отжаться!
Десятиклассники медлили. Напомню: время послевоенное, костюмов у ребят по одному, а пол весь в грязи. Команда "Лечь! Встать!" повторяется, а ученики артачатся и, не стройно бурча, всё громче и громче просят принести хоть какую тряпку, чтобы самим наскоро протереть пол и начать занятия. Военрук багровеет, приказывает: «Молчать!» и «Смирно!», в ярости срывается с места и через некоторое время возвращается с директором – суровым старым сибиряком. Перед директором он начинает орать, что допризывники всем классом на уроке военной подготовки (!) отказываются выполнять приказы! Директор сурово оглядывает бунтовщиков и велит:
– Разойтись!
Все разошлись, а скоро перешли ко второму уроку. Директор же начал вызывать десятиклассников к себе по одному и вести с ними допросы на тему, кто был зачинщиком срыва военной подготовки в Образцовой школе N 1 и кто подговорил ребят на этот саботаж. Вызовы и допросы продолжались несколько дней. Постоять за ребят было некому: у большинства из родителей одни матери, мужчины погибли на фронте (отец говорил, что в их подъезде в живых осталось лишь два взрослых мужика – один имел бронь на заводе, другой работник торговли). По ученикам и по их семьям пополз холодный шёпоток, что в школе началось следствие и директор раскручивает политическое дело.
Закончилось «школьное дело» так же резко, как и началось. Бронь от фронта имели ещё и работники НКВД, а у одного из ребят отец как раз был таким вот работником. Тот со службы позвонил директору школы в кабинет, назвался как положено со званием и должностью и наорал на директора Образцовой школы по поводу самоуправства и присвоения полномочий следственных органов, да ещё и с выводами: а не завести ли дело на него самого, дабы выяснить, а кем, собственно, этот директор, старый сибиряк, был в Сибири при Колчаке!
Страх можно было унять только ещё большим страхом. Допросы школьников прекратились. Никто не пострадал: ни ребята, ни директор, ни военрук. Новые седые волоски родителей, помнивших и 1937-й год (всего-то полтора десятка лет прошло), и недавние процессы, конечно, не в счёт.
После войны, когда мой отец был школьником, их с его матерью и братом чуть не выселили из квартиры. Квартира была ведомственная, обкомовская. А поскольку дед мой, работник Горьковского обкома, с фронта живым так и не вернулся, некто в хозуправлении обкома решил, что нечего вдове и детям павшего политрука занимать ведомственное жильё. Я видел этот дом, правда, уже в 1980-е – обычная пятиэтажка, внешне как хрущёвка, ну, наверное, потолки повыше. Квартира их соединялась с соседней через вечно запертую деревянную дверь – видимо, прежде это было одно жилое помещение. Отец всё гадал: наверное, кого-то, кто занимал целиком всю квартиру, когда-то выселили, чтобы их вселить? Кто знает!
Вообще, отец говорил, что сотрудники деда по обкому – те, которые на фронт не пошли и живых остались – их поддерживали, не бросали (к примеру, у них с братом каждое лето были от обкома путёвки в пионерлагерь). Вступились за них и на тот раз. Квартиру за ними сохранили.
Дед мой был инструктором Горьковского обкома по кадрам. Собственно, фронт мог моего деда миновать: обкомовцы имели бронь, но в июне 1941-го дед мой находился на военных сборах. Заехал он домой лишь чтобы проститься. Отец запомнил два огромных сапога, которые они с братом обхватили – выше не доставали (пацанам было одному 5 лет, другому 4 года). От деда остались четыре письма с фронта и извещение, что в июле 1941-го он пропал без вести под Смоленском. Бабушка ждала его возвращения до самого конца войны и даже после. Надеялась. Хотя кто-то из сослуживцев ей говорил, что часть, в которой был дед, оставили прикрывать отступление, и больше никого из них не видели ни живыми, ни мёртвыми.
На фронте дед был политруком Отдельного батальона связи. «Пропал без вести» значило, что нет ни захоронения, ни мёртвого тела, ни свидетелей гибели. Боец мог попасть в окружение, получить ранение, оказаться в плену – раненым, контуженным, или напротив – здоровым, но безоружным. Помните «Судьба человека» Шолохова? «Вышел я на дорогу, выругался страшным кучерявым, воронежским матом и зашагал на запад, в плен!..» Вот только герой Шолохова не был политруком!
Существовал Приказ Ставки Верховного Командования N 270 от 14 августа 1941 года (вышел практически через несколько дней после того, как мой дед-политрук пропал без вести). Цитирую:
1. Командиров и политработников, <…> сдающихся в плен врагу, считать злостными дезертирами, СЕМЬИ КОТОРЫХ ПОДЛЕЖАТ АРЕСТУ как семьи нарушивших присягу и предавших свою Родину дезертиров.
2. <…> а семьи сдавшихся в плен красноармейцев лишать государственного пособия и помощи.
Понимаете? Случись малейшее подозрение, что дед мой не мёртв, не лежит в безымянной могиле, а в плену, то бабушка моя с моим папой и его братом (4 и 5 лет) подлежала бы аресту (и не было бы ни пионерлагерей, ни ведомственной квартиры, ни Образцовой школы с «бунтующими» на начальной военной подготовке подростками). Уже само по себе, что Приказ утверждал коллективную ответственность (когда за вину одного карают других, его близких), звучит чудовищно и беззаконно. А люди в той обстановки и жили, и трудились, и надеялись на лучшее…
Дед мой, Форост Михаил Иванович, взят был на партийную работу с производства. Он был электриком на Горьковском Автозаводе, а в обкоме стал инструктором по кадрам – я про это уже написал. В декабре 1937 года он был выдвинут в депутаты горсовета. В тот же день шли выборы в Верховный Совет СССР – от Горьковской области выдвигали лётчика Валерия Павловича Чкалова. Бабушка моя очень гордилась, что на избирательном участке рядом висели портреты Валерия Чкалова и моего деда Михаила Фороста.
…А приходя домой, дед мой садился на табурет, утыкал локти в колени, обхватывал голову руками – и страшно МОЛЧАЛ. Молчал, наотрез отказываясь что-либо говорить о работе. Шёл 1937-й год. Вы понимаете. И рассказать нельзя, и молчать мучительно. А всё вместе – страшно.
Бабушка считала, что потому он и на фронт пошёл, чтобы не быть близким ко всему, что тогда творилось. Но это её личное мнение, вроде как семейная легенда.
Недавно вышла одна книга. Называется она: «ПОЛИТИЧЕСКИЕ РЕПРЕССИИ В НИЖЕГОРОДСКОЙ ОБЛАСТИ 1917–1953 гг.» В ней скрупулёзно, детально, с подробностями разбираются волны репрессий чуть ли ни с самой революции. Есть биографии погибших. А есть и имена, фотографии, должности тех, кто это насилие над своим же народом и проводил. Я списался с одним из авторов книги. Я просил прислать мне экземпляр. Я рассказал про своего деда и добавил… добавил, что больше всего боюсь встретить его фамилию в числе тех, кто был к репрессиям причастен. Добавил, что если… если такое произойдёт, то я буду знать, как молиться о деде – не только как о павшем воине. Буду знать, что есть дедов грех, который надо отмаливать.
Я получил эту книгу.
Слава Богу!
Имени моего деда я там не встретил. Слава Богу!
Знаете… Когда выходят фильмы вроде «Любовь Советского Союза», где тяжкое это время поливается обильной сусально-розовой карамелью, мне не по себе. Ведь было оно, то время, совсем иным – щемящим, острым, страшным. Без патоки.
Однажды я спорил с одним монархистом, и он, когда я упомянул моего деда и его судьбу, прошёлся на счёт «внуков всяких там политруков», которых (политруков) он бы расстреливал. А я сказал ему прямым текстом: «Дурак ты, дурак».
Потому что мой дед, и мой отец, и другие мои все, которых уж нет, это – часть моей истории. Которую я люблю. Трудную, тяжёлую, часто больную, израненную Историю, но люблю.