Найти в Дзене
Рассказы для души

Ещё не время уходить...

Пелагея Сидоровна Мохова окончательно утвердилась в намерении умереть. Решение это созревало в ней долгие годы, как медленный, но неумолимый недуг, и вот теперь, в восемьдесят второй год своей беспросветной жизни, она признала его единственно верным. А что, в сущности, удерживало ее на этом белом свете? Совершенное, оглушающее тишиной одиночество в трехкомнатной квартире дома номер пятнадцать по улице Заречной, в городе Глухове. Детей не случилось, внуков Бог не дал, да и живность она за всю жизнь не приручила ни единой твари. Кошки, собаки — одна суета, грязь да лишняя трата средств, копеечных, но таких тяжело заработанных. Прожив восемьдесят два года, Пелагея Сидоровна так и не познала, что такое семья. Мужчины, конечно, возникали на ее тернистом пути, но ни один не выдержал сурового нрава и неизбывной желчи, что копились в ее душе годами. Сбегали, не прослужив и нескольких месяцев, что лишь усугубляло ее озлобление на весь род человеческий. С подругами молодости, Лидой и Вален

Пелагея Сидоровна Мохова окончательно утвердилась в намерении умереть. Решение это созревало в ней долгие годы, как медленный, но неумолимый недуг, и вот теперь, в восемьдесят второй год своей беспросветной жизни, она признала его единственно верным. А что, в сущности, удерживало ее на этом белом свете?

Совершенное, оглушающее тишиной одиночество в трехкомнатной квартире дома номер пятнадцать по улице Заречной, в городе Глухове. Детей не случилось, внуков Бог не дал, да и живность она за всю жизнь не приручила ни единой твари. Кошки, собаки — одна суета, грязь да лишняя трата средств, копеечных, но таких тяжело заработанных.

Прожив восемьдесят два года, Пелагея Сидоровна так и не познала, что такое семья. Мужчины, конечно, возникали на ее тернистом пути, но ни один не выдержал сурового нрава и неизбывной желчи, что копились в ее душе годами. Сбегали, не прослужив и нескольких месяцев, что лишь усугубляло ее озлобление на весь род человеческий.

С подругами молодости, Лидой и Валентиной, она рассорилась еще в те далекие семидесятые, и с тех пор ни одна из сторон не сделала шага к примирению. Соседи по дому, в основном молодежь да приезжие, сторонились ее, как прокаженной. Она и не искала их общества, а при случайных встречах в подъезде или у почтовых ящиков изрекала горькие, беспощадные истины, не обременяя себя условностями. Ее давно уже не звали по имени-отчеству, для всех она была просто Мохова из сорок второй, одинокая и зловещая, как привидение.

А может, и не от хорошей жизни очерствело ее сердце?

Мать, Клавдия Игнатьевна, родила ее в лихую военную осень сорок первого, отец, Сидор Ильич, ушел на фронт с первой мобилизацией и сложил голову подо Ржевом, так и не узрев дочери. Мать, худая, изможденная женщина, одна тащила на себе все тяготы послевоенной разрухи, голодных лет, бесконечных очередей за хлебом. Тех лет Пелагея почти не помнила, но смутный страх и ощущение вечной нужды въелись в подкорку, определив ее характер навсегда. Клавдия Игнатьевна умерла от чахотки, когда Пелагее едва минуло семнадцать. И с тех пор — одна, как перст, без опоры, без тепла, без родного плеча. Лишь эта самая квартира, доставшаяся как последняя память об отце-герое, стала и пристанищем, и тюрьмой, и склепом для ее угасавших чувств.

На дворе стоял февраль. День выдался хмурый, бестелесный, небо, низкое и тяжелое, было затянуто сплошной пеленой туч свинцового оттенка, по краям отливая зловещим багровым отсветом.

— Ну вот, метелище сегодня будет, — пробормотала Пелагея Сидоровна, отходя от запотевшего окна. — Непременно будет. Глянь-ка, какие хмары. Надо бы сгонять в Лавку Постоянного Спроса, сахар на исходе. Растяпа, недоглядела.

Поругав себя за беспечность, она неспешно, с трудом натянула поношенное драповое пальто и повязала шерстяной платок.

Выйдя на улицу, она поежилась. Колючий, пронизывающий ветер, пахнущий ледяной колотушкой и далеким дымом, мгновенно находил лазейки в старой одежде. Но отступать было некуда. Сахар сам в дом не придет. Да и провизии другой подкупить надо.

В Лавке Постоянного Спроса, что на углу Заречной и Проезжего переулка, случилось привычное столкновение. Какая-то молодая женщина, показавшаяся Пелагее Сидоровне развязной и невоспитанной, неаккуратно поставила свою тележку, преградив проход. Мохова не преминула ввернуть колкое замечание, после чего настроение ее, странным образом, немного просветлело. Отчего-то, помимо запланированного хлеба, крупы и масла, она положила в свою корзинку плитку шоколада Аленка, кусок вареной колбасы Столичная и, задержавшись у витрины, взяла картонную коробку, в которой уютно лежали четыре эклера, покрытые глянцевой шоколадной глазурью.

Возвращалась она, решив срезать путь через дворы-колодцы, где, как ей казалось, ветер был не столь яростен. Снег уже начинал сеять — редкие, но крупные хлопья, предвестники надвигающейся метели. Старуха прибавила шагу, торопясь в желанное тепло своего уединения. Она уже мысленно представляла, как будет сидеть в кресле-качалке, пить крепкий чай из самовара с эклером и наблюдать, как за окном кружит снежное марево.

Но у подъезда, на заснеженной скамейке, ее ожидало зрелище, нарушившее все ее планы. Там сидела женщина лет тридцати, с заплаканным, опустошенным лицом, а рядом, прижавшись к ней, — девочка дошкольного возраста. На коленях у ребенка сидел и мелко дрожал от холода крошечный щенок породы, которую и определить-то было сложно.

— И время же нашла для прогулок, мамаша непутевая, — проворчала себе под нос Пелагея Сидоровна, проходя мимо, но нарочно так громко, чтобы ее непременно услышали.

И тут женщина, словно подкошенная, разрыдалась глухо и безнадежно, а вслед за ней, испугавшись, громко залилась слезами девочка. Пелагея Сидоровна уже сделала было несколько шагов к подъезду, но что-то в этом дуэте отчаяния — взрослого и детского — заставило ее обернуться. Что-то дрогнуло в окаменевшей, как ей казалось, глубине ее существа.

— Ну, чего ревете, словно покойника нашли? — уже без прежней злобы, скорее с досадой, бросила она.

Женщина, всхлипывая, рассказала свою историю. Неделю назад на лесоповале, где он работал, погиб ее муж, Алексей. Его мать, Аграфена Степановна, женщина крутого и подозрительного нрава, всегда ее недолюбливала, терпя лишь ради сына. А внучку, Светлану, с самого рождения считала чужой, намекая на темные причины ее появления на свет. И вот сегодня, едва схоронив сына, она выставила невестку с ребенком на улицу, не поинтересовавшись, куда они пойдут и на что будут жить. Сбережений не осталось, снять жилье — не на что. Мать женщины, звали ее Алевтина, жила в дальнем поселке на Урале, добраться сложно, да и здесь осталась работа в швейной артели Пряха, у Светланы — детский сад, на следующий год в школу, и, главное, могила Алексея, которую не бросишь.

Пелагею Сидоровну, против ее воли, пронзила острая жалость. Но внутри завязалась жестокая битва между ее махровым, взлелеянным десятилетиями эгоизмом и новым, почти забытым чувством — состраданием. В какой-то момент маленький, жалкий щенок, силясь утешить девочку, слизал с ее щеки крупную слезу. И это простое, немое действие животного пробило, наконец, плотину в ее душе.

— Ладно, хватит реветь-то, — резко сказала она. — Идите ко мне. Погреетесь, а там видно будет. Ребенка на таком морозе заморозить недолго.

Сказав это, она тут же ужаснулась своей несвойственной мягкости, но в самой глубине, там, где еще теплилась жизнь, шевельнулось крошечное, робкое чувство гордости за неожиданный порыв.

В тот вечер Пелагея Сидоровна, разумеется, не подавала вида, но все в ее доме вызывало в ней раздражение. Присутствие чужих людей, их тихие разговоры, топот детских ног, суетливое возня щенка под столом — все это нарушало установленный ею за многие годы строгий порядок бытия. Показав Алевтине, где что лежит на кухне и в ванной, она удалилась в свою комнату и до самого вечера просидела там, прислушиваясь к непривычным звукам и борясь с накатывающей досадой.

Наутро ее разбудил дивный, давно забытый аромат, плывший по всей квартире, — сладковатый, манящий запах свежеиспеченных блинов. Вспомнив о гостях, она нахмурилась, но делать нечего — сама позвала, сама и отвечай.

— Пелагея Сидоровна, я блинов напекла, прошу к столу, — раздался за дверью мягкий голос Алевтины. — Чай свежий, душистый.

И тут случилось необъяснимое: лицо старухи неожиданно для нее самой озарила улыбка. Оказалось, как это приятно, когда о тебе заботятся. Блинов она не ела, наверное, лет тридцать — не было резона возиться с тестом ради себя одной. Ее обычный завтрак состоял из чая и бутерброда с сыром.

День этот пролетел с непривычной скоростью. После завтрака Алевтина отправилась к свекрови за вещами, а затем — в лавку за продуктами. Пелагея Сидоровна осталась со Светланой. И к своему удивлению, должна была признать, что девочка была тихой, рассудительной и не по годам воспитанной. Когда принесли игрушки, Светлана, как экскурсовод в музее, познакомила старуху с каждой куклой и плюшевым зверем, а потом, усевшись на ковре рядом с ее креслом, стала читать ей вслух сказки про Курочку Рябу и Репку.

Такого искреннего, неподдельного внимания к своей персоне Пелагея Сидоровна не ощущала с тех самых пор, как двадцать пять лет назад ушла на пенсию и начала медленно превращаться в затворницу. Даже щенок, получивший кличку Барсик, перестал ей докучать; он просто вертелся рядом со Светланой, а однажды, к собственному изумлению Моховой, запрыгнул к ней на колени, и старуха, поглаживая его теплую, трепетную спину, испытала странное, щемящее чувство умиротворения.

Жизнь ее перевернулась с ног на голову. Она вдруг ясно осознала, что более не хочет умирать. Зачем, когда в доме есть тот, кто способен рассеять серую муть одиноких будней? Алевтина честно пыталась найти съемное жилье, но ее скромные заработки швеи в артели Пряха не позволяли взять даже самую убогую комнатушку. А Пелагея Сидоровна, лежа по ночам в своей прохладной постели, все чаще представляла, что это и есть ее настоящая семья, и тайно молила Бога, чтобы это никогда не кончилось.

Две недели пролетели как один миг. Алевтина постепенно привыкла к суровой, но не лишенной какой-то угловатой справедливости старухе, и между ними установилось хрупкое, молчаливое понимание. И вот, однажды вечером, когда Светлана уже спала, Алевтина, собравшись с духом, решилась на трудный разговор.

— Пелагея Сидоровна, мне ужасно неловко начинать этот разговор, но… с жильем у меня ничего не выходит. Цены неподъемные. А жить у вас дальше нахлебницей мне совесть не позволяет. Может, согласились бы вы сдать нам комнату? Пока я не найду что-то подходящее? Жить бесплатно я больше не могу.

От этих слов Пелагея Сидоровна медленно опустилась на диван. К горлу подкатил ком обиды, и она уже приготовилась излить на голову этой неблагодарной женщины весь накопившийся за десятилетия яд — выдумала тоже, деньги с них брать! Но впервые в жизни ее гнев натолкнулся на непреодолимую преграду. Перед ее внутренним взором, словно в калейдоскопе, пронеслась ее прежняя жизнь — унылая, безрадостная, наполненная лишь ожиданием конца. И ей противопоставились эти две недели, наполненные суетой, смехом ребенка, заботой и даже этим надоедливым, но таким живым лаем Барсика. Нет, к прошлому возврата не было. Оно было страшнее смерти.

— Дитя мое, — тихо начала она, глядя куда-то в сторону, за окно, где уже сумерки сгущались в синеву. — Ты думаешь, это я вас спасла? Ошибаешься. Это вы меня спасли. Разве это жизнь была — моя одинокая старость? Так, прозябание, тлен. А вы со Светланой и вашим Барсиком… вы мне показали, что значит жить по-настоящему. Вы уж не бросайте меня, старую. Не знаю, как теперь одной-то в этих стенах оставаться. Какие уж там деньги… Живите. Это ваш дом теперь. Я, конечно, не сахар, характер мой — что ржавый гвоздь, но я обещаю… постараюсь стать лучше. Хоть я и стара уже, а учиться, видно, никогда не поздно.

Алевтина расплакалась, но теперь это были слезы облегчения и благодарности. Пелагея Сидоровна неловко, по-старушечьи, обняла ее, прижала к своей костлявой груди.

— Ничего, ничего, дочка, все у нас наладится. Вот увидишь. Не плачь.

В этот момент в комнату ворвалась Светлана в ночной рубашке, а следом за ней, весело тявкая, впрыгнул и Барсик.

— Бабушка! Бабушка Пелагея! Смотри, я нас нарисовала!

И она протянула лист из альбома для рисования, на котором неумелой, но старательной детской рукой были изображены три фигуры, держащиеся за руки, и четвертая, маленькая, с хвостиком. Внизу было выведено крупными печатными буквами: БАБУСЯ, МАМА, Я И БАРСИК.

Пелагея Сидоровна взяла рисунок дрожащей, иссохшей рукой. На бумагу, на этих наивных, таких дорогих теперь персонажей, закапали слезы. Она плакала впервые за много-много лет. И это были слезы не горечи, а радости, долгожданного покоя и тихой, светлой надежды на новую, неожиданную жизнь, что началась для нее так поздно, но все-таки началась.