Найти в Дзене
MARY MI

А тебе не стыдно стоять и подслушивать у нашей спальни? Совсем что ли с катушек съехала, Прасковья Леонидовна? - возмутилась невестка

— Заткнись! Просто заткнись, наконец! — голос Марины прорезал ночную тишину квартиры, как нож по натянутому холсту. — Мне плевать, что ты там себе придумал! Плевать!

Прасковья Леонидовна замерла у двери их спальни, прижав ладонь к батарее. Металл обжигал кожу, но она не отдернула руку. Боль — это хоть что-то реальное в этом перевернутом мире, где ее сын, ее Димочка, кричит на жену посреди ночи. Где в их доме, который она сама выстрадала, копейка к копейке, рушится то, во что она верила всю жизнь.

— Ты меня слышишь вообще? — продолжала Марина, и в ее голосе была такая усталость, что Прасковья почувствовала, как что-то сжалось в груди. — Или ты так и будешь сидеть, уткнувшись в свой проклятый телефон?

Тишина. Потом — глухой удар. Прасковья вздрогнула. Что это? Кулак по столу? По стене? Господи, только не это... Только не драка. Только не то, что было у них с Леонидом в те страшные годы, когда она еще надеялась, что можно все исправить.

Она вспомнила, как сорок лет назад сама стояла вот так же, только у другой двери, у родителей, когда отец впервые поднял на нее руку. Тогда мама шепотом сказала: "Терпи. Мужик есть мужик. Зато свой дом будет". И она терпела. Двадцать три года терпела, пока отец не упокоился от водки и собственной злобы.

— Я ухожу к Игорю, — произнесла Марина уже тише, почти обыденно, словно сообщала о походе в магазин. — Завтра же. Послезавтра максимум.

Игорь? Прасковья нахмурилась, напрягая память. Какой еще Игорь? Тот, рыжий, с десятого этажа? Или этот... как его... из ее офиса? Она всегда подозревала, что Марина ветреная. Слишком красивая, слишком ухоженная для обычной жены инженера. Духи дорогие, маникюр каждые две недели, эти ее туфли на каблуках, в которых она даже дома ходит.

— Уходи, — вдруг ответил Дмитрий, и голос его был таким равнодушным, таким чужим, что Прасковья не сразу узнала в нем сына. — Только Вику оставишь.

— Что?!

— Ты меня прекрасно поняла. Дочь остается здесь.

Прасковья прикрыла рот рукой, сдерживая невольный стон. Вика... Их девочка, ее внучка, единственная радость в этой серой жизни. Восемь лет. Третий класс. Только вчера показывала пятерку по математике, сияя, как солнышко.

— Ты... ты не имеешь права! — в голосе Марины появились слезы, но Прасковья знала эти слезы. Фальшивые. Она их много раз видела, когда Марина выпрашивала деньги у Димы на очередную безделушку.

— Я имею. У тебя роман. У меня — доказательства. Так что решай сама, как хочешь уходить: тихо, сохранив лицо, или через суд, где все узнают, какая ты мать.

Прасковья отпрянула от двери. В ушах звенело. Роман? Доказательства? Значит, она не ошибалась? Все эти месяцы, когда Марина задерживалась на работе, когда улыбалась телефону, когда стала вдруг особенно нежной с Димой — все это было правдой?

Ноги сами понесли ее на кухню. Надо... надо успокоиться. Выпить воды. Подумать. Она включила свет, достала стакан, повернулась к раковине — и замерла. В отражении на темном стекле окна увидела саму себя: седые волосы растрепаны, лицо осунувшееся, халат застегнут на одну пуговицу. Старуха. Обычная старуха, которая подслушивает по ночам у чужих дверей.

— А тебе не стыдно стоять и подслушивать у нашей спальни? — голос Марины прозвучал у нее за спиной так неожиданно, что Прасковья выронила стакан. Тот звякнул о раковину, но не разбился. — Совсем что ли с катушек съехала, Прасковья Леонидовна?

Прасковья медленно обернулась. Марина стояла в дверном проеме, в шелковой ночнушке, которую Прасковья втайне считала непристойной. Лицо невестки было бледным, под глазами — темные круги, но во взгляде читалось такое презрение, что Прасковья почувствовала, как внутри все сжимается в один болезненный комок.

— Я... я в туалет шла, — соврала она, и голос предательски дрогнул. — Услышала крики...

— Да не ври ты! — Марина шагнула в кухню, и в тусклом свете лампы стало видно, что она плакала. Настоящими слезами, не теми, фальшивыми. — Ты всегда подслушиваешь! Всегда! У двери стоишь, в замочную щель смотришь, телефоны проверяешь!

Прасковья выпрямилась, и что-то в ее позе изменилось. Исчезла сутулость испуганной старухи, вместо нее появилась жесткая уверенность женщины, которая знает свою правоту.

— И правильно делаю, — она посмотрела Марине прямо в глаза, не моргая. — Это мой дом. Мой! Я его зарабатывала, когда ты еще под стол пешком ходила. И я имею право знать, что в нем происходит.

— Твой дом? — Марина истерически рассмеялась. — Диме уже сорок два! Сорок два года! Когда ты наконец отпустишь его?

— Отпущу, когда увижу, что он счастлив, — Прасковья подошла ближе, и в ее глазах мелькнуло что-то хищное. — А с тобой он несчастен. Я это видела с первого дня. Видела, как ты на него смотришь — как на кошелек. Как на удобную жилплощадь.

Марина попятилась к столу, схватилась за спинку стула. Лицо ее исказилось — не от гнева, а от чего-то другого. От страха? Или от понимания того, что маски больше не нужны?

— Ты... ты просто ненормальная, — прошептала она. — Больная. Тебе нужен психиатр.

— Мне нужен внук, — отрезала Прасковья, и в ее голосе прозвучала такая злость, что Марина вздрогнула. — Или внучка. Еще одна внучка. А ты что дала этой семье? Одну Вику за десять лет. Одну! И то — случайно, небось.

— Это не твое дело!

— Мое. Еще как мое. — Прасковья села на табурет у окна, сложила руки на коленях. В такой позе она всегда сидела, когда принимала важные решения. — Знаешь, Мариночка, я все слышала. Про Игоря твоего. Про то, что ты уходишь.

Марина схватилась за край стола побелевшими пальцами.

— Что... что ты сделаешь?

— Я? — Прасковья улыбнулась, и эта улыбка была бы к лицу разве что сказочной Бабе-яге. — Ничего не сделаю. Это Дима сделает. Он же у нас умница, документы все правильно оформил. Квартира на нем, Вика прописана здесь. А ты... ты просто гостья. Временная гостья.

— Ты настраиваешь его против меня! — голос Марины сорвался на крик. — Это ты! Ты ему голову морочишь! Говоришь, что я плохая мать, что я гуляю!

— А разве не так? — Прасковья встала, подошла к холодильнику, достала молоко. Налила себе в стакан, неторопливо отпила. — Прошлый вторник. Ты сказала, что задерживаешься на работе до девяти. Я позвонила на ресепшен твоей конторы. Девочка мне сказала, что все ушли в шесть. Все. Где ты была три часа?

Лицо Марины стало цвета мела.

— Ты... ты следишь за мной?

— Я забочусь о семье. — Прасковья поставила стакан на стол с негромким стуком. — О своем сыне. О внучке. Вика в последний месяц три раза плакала по ночам. Знаешь почему? Потому что мама вечно занята. Мама устала. Мама нервничает. А я сижу с ней, сказки читаю, косички заплетаю. Я!

— Потому что ты меня вытеснила! — Марина всхлипнула, провела рукой по лицу. Тушь размазалась черными полосами. — Ты с первого дня лезла между нами! Учила, как готовить, как убирать, как ребенка растить! Я чувствовала себя... чужой. В собственной семье чужой!

Прасковья присмотрелась к невестке — вот она стоит, растрепанная, заплаканная, жалкая. Тридцать два года, а выглядит сейчас на все пятьдесят. И почему-то в этот момент Прасковья не почувствовала торжества. Только холодную пустоту где-то в районе сердца.

— Знаешь, что я думаю? — она отвернулась к окну. За стеклом чернела ночь, и фонари во дворе светили тускло, будто умирали. — Ты не хотела этой семьи. Никогда не хотела. Дима тебе попался вовремя — квартира в центре, работа стабильная, свекровь с пенсией. Удобно. А любви не было.

— Была, — выдохнула Марина. — Когда-то была.

— Когда-то, — передразнила Прасковья. — А потом что? Потом появилась я, злая свекровь, которая все испортила? Или все-таки появился Игорь, который моложе, интереснее, свободнее?

Марина молчала. Слезы текли по ее щекам беззвучно, капали на шелковую ночнушку, оставляя темные пятна.

— Уходи, — сказала Прасковья устало. — Серьезно. Уходи к своему Игорю. Но Вику оставь. Она здесь дома. Она здесь любима.

— Я не оставлю дочь!

— Оставишь. — Прасковья повернулась, и в ее взгляде было что-то такое древнее и беспощадное, что Марина невольно попятилась. — Потому что у Димы есть фотографии. Твои фотографии. С Игорем. В машине. Очень... откровенные фотографии. И СМС. И звонки. Все есть.

— Откуда... — Марина прислонилась к стене, ноги ее подкашивались.

— Я же говорю — забочусь о семье. — Прасковья усмехнулась. — Телефон твой посмотрела, пока ты в душе была. Два месяца назад. Все скопировала, Димке показала. Он сначала не поверил. Думал, я придумываю. А потом сам стал проверять. Сам убедился.

В коридоре раздались шаги. Дмитрий вошел в кухню, остановился на пороге. Он был в домашних штанах и мятой футболке, волосы торчали в разные стороны. Похож сейчас на того мальчишку, которого Прасковья когда-то растила одна, без мужика. Которого защищала от всего мира.

— Мам, хватит, — сказал он тихо. — Иди спать.

— Я еще не закончила, — Прасковья не сводила глаз с Марины.

— Закончила. — Дмитрий подошел, положил руку на плечо матери. — Правда. Мы сами разберемся.

Прасковья посмотрела на сына. В его глазах было что-то новое — усталость. Такая глубокая, застарелая усталость, какая бывает у людей, проживших не одну жизнь.

— Димочка...

— Мам. Пожалуйста.

Она вздохнула, кивнула. Встала с табурета, пошла к выходу. У самой двери остановилась, обернулась к Марине:

— Завтра утром соберешь вещи. К обеду чтобы тебя здесь не было. Вику я в школу отведу, как обычно. Она ничего знать не должна. Пока не должна.

— Мама! — Дмитрий повысил голос. — Я сказал — хватит!

Прасковья пожала плечами и вышла. В коридоре было темно и душно. Она добрела до своей комнаты, закрыла дверь, прислонилась к ней спиной. Сердце колотилось часто, в висках стучало. Надо бы капли принять. Надо бы. Но руки не поднимались.

Она подошла к окну, раздвинула занавеску. Во дворе горели фонари. Под одним из них стояла парочка — парень с девушкой, целовались, прижавшись друг к другу. Молодые. Счастливые. Глупые.

Прасковья усмехнулась. Вот и Марина с Димой когда-то так стояли. Десять лет назад. Она тогда смотрела на них из этого же окна и думала: "Не пара. Не выдержат". Но Дима был влюблен. По уши. Не слушал никого.

А она ждала. Терпеливо ждала. Зная, что рано или поздно Марина оступится. Все такие оступаются. Красивые, самоуверенные, избалованные. И вот — дождалась.

Прасковья легла на кровать поверх одеяла, сложила руки на груди. Закрыла глаза. А в голове крутилась одна мысль: "Я победила. Наконец-то победила". Но почему-то от этой победы было так холодно, так пусто, будто выиграла она не семью, а просто еще один день одиночества в этом огромном, чужом мире.

Марина ушла через три дня. Не через день, как требовала Прасковья, а именно через три. Собирала вещи молча, методично, складывая в два больших чемодана всю свою прежнюю жизнь. Вика сидела на диване, обхватив руками коленки, и смотрела круглыми, непонимающими глазами.

— Мама уезжает в командировку, — соврал Дмитрий дочери, гладя ее по голове. — Надолго. Но будет звонить.

Прасковья стояла у двери своей комнаты и наблюдала. Наблюдала, как Марина в последний раз обнимает Вику, как шепчет ей что-то на ухо, как девочка цепляется за мамину шею и не хочет отпускать. Наблюдала, как Дмитрий отводит взгляд, когда Марина проходит мимо него с чемоданами. Наблюдала, и что-то внутри скреблось, царапалось, требовало выхода.

Дверь закрылась. Марина ушла. Просто взяла и исчезла из их жизни, оставив после себя только запах духов в прихожей и детский плач в комнате.

Прасковья ждала облегчения. Ждала того самого момента, когда можно будет вздохнуть полной грудью и понять: все правильно, все как надо, семья спасена. Но вместо облегчения пришло что-то другое. Тяжелое, липкое, похожее на тошноту.

Первую неделю Вика плакала каждый вечер. Прасковья приходила к ней, садилась на край кровати, гладила по спине.

— Бабуль, а мама правда вернется?

— Конечно, солнышко. Конечно вернется.

Ложь давалась легко. Слишком легко. Как будто она всю жизнь только и делала, что лгала — себе, близким, Богу.

Дмитрий ушел в работу с головой. Уезжал в восемь утра, возвращался в одиннадцать вечера. Похудел, осунулся, стал каким-то прозрачным, что ли. Прасковья готовила ему ужин, разогревала, ставила на стол. Он ел молча, не поднимая глаз, потом шел в спальню и закрывался там до утра.

А Прасковья снова начала ходить по квартире по ночам. Теперь уже не подслушивала — нечего было подслушивать. Просто ходила из комнаты в комнату, смотрела на пустые стены, на детские рисунки на холодильнике, на фотографии, где они все вместе улыбались в объектив, притворяясь счастливой семьей.

Месяц спустя позвонила Марина. Прасковья случайно услышала разговор — Дмитрий говорил в коридоре, думал, что мать спит.

— Вику я тебе не отдам... Нет, ни на выходные, ни на каникулы... Сама виновата... Надо было думать раньше.

Голос его был жестким, чужим. Таким Прасковья его научила — не прогибаться, не жалеть, защищать свое. Своих.

Но когда он положил трубку, она увидела, как он прислонился лбом к стене и замер так, не шевелясь. Плечи его вздрагивали. Плакал. Ее сорокадвухлетний сын стоял в темном коридоре и плакал беззвучно, зажав рот ладонью.

Прасковья хотела подойти, обнять, сказать, что все правильно, что она рядом, что они справятся. Но ноги не шли. Стояла и смотрела, как он страдает. И впервые за много лет поняла: он страдает не от предательства Марины. Он страдает от ее, Прасковьиного, присутствия в его жизни.

Прозрение пришло внезапно, как удар под дых. Она ведь не семью спасала. Она Димку к себе привязывала. Всю жизнь привязывала — сначала маленького, беспомощного, потом подростка, которому внушала, что все вокруг враги, потом взрослого мужика, которого убедила, что жена ему не пара. Привязывала крепко-накрепко, чтобы не ушел, не оставил, не бросил ее одну.

Как муж бросил. Как все бросали.

На следующее утро Прасковья проснулась рано. Оделась, надела выходное пальто, то самое, синее, которое берегла для особых случаев. Написала записку — коротко, без объяснений: "Уехала к сестре в Псков. Вернусь через месяц. Не звоните". Сестры у нее не было лет двадцать как, умерла от рака. Но Дима этого не знал — она никогда не рассказывала.

Взяла сумку, деньги, документы. Вышла из квартиры, тихо притворив за собой дверь. Спустилась на первый этаж, остановилась у подъезда. Город просыпался — где-то лаяли собаки, хлопали двери машин, кто-то ругался на детской площадке.

Прасковья достала телефон, нашла номер Марины. Тот самый, который записала тайком месяц назад. Набрала. Длинные гудки. Потом:

— Алло?

— Это Прасковья Леонидовна, — голос прозвучал чужим, хриплым. — Не бросай трубку. Мне надо тебе кое-что сказать.

Пауза. Потом осторожное:

— Слушаю.

— Я уезжаю. Надолго. — Прасковья смотрела на окна своей квартиры на пятом этаже. Там горел свет на кухне — значит, Дима уже встал, готовит Вике завтрак. — Возвращайся. К Димке. К дочери. Я... я была неправа. Во всем.

— Что?

— Не перебивай. — Она сглотнула, продолжила: — Ты была плохой женой. Это правда. Но я... я была хуже. Я вас разрушила. Специально. Понимаешь? Специально. Потому что боялась остаться одна.

Марина молчала. Прасковья слышала ее дыхание в трубке — частое, сбивчивое.

— Не знаю, простишь ли. Не знаю, вернется ли что-то. Но попробуй. Ради Вики. Ради Димки. Он... он тебя любит. Все еще любит, я вижу. А я уеду. Насовсем, может быть.

— Прасковья Леонидовна...

— Все. Я сказала. — Она отключила телефон, выключила его совсем, сунула в карман.

Автобус подошел через пять минут. Прасковья села у окна, прижала сумку к груди. Поехали. Мимо знакомых улиц, мимо магазинов, мимо школы, где училась Вика. Мимо всей ее жизни, которую она строила, цементировала враньем и манипуляциями.

В кармане завибрировал телефон — она забыла, что не выключила второй, старый, который носила для прогулок. Достала. Смска от Димы: "Мам, где ты? Вика плачет, спрашивает про тебя".

Прасковья посмотрела на экран, потом на дорогу за окном. Машины ехали в обе стороны — кто-то в город, кто-то из города. Жизнь текла, как всегда, не останавливаясь ни для кого.

Она набрала ответ: "Димочка, живи. Просто живи. Без меня". Отправила. Выключила телефон. Положила на соседнее сиденье.

За окном поплыли поля, деревни, чужие жизни. Прасковья откинулась на спинку, закрыла глаза. И подумала: а может, это и есть настоящая любовь — отпустить. Просто взять и отпустить, даже если внутри все рвется на части.

Автобус вез ее куда-то. Она даже не знала точно куда — купила билет до конечной, не глядя на название. И почему-то это не пугало. Почему-то хотелось просто ехать и ехать, пока за окном меняются пейзажи, а в душе медленно, очень медленно что-то оттаивает.

Сейчас в центре внимания