Меня зовут Степан Васильевич Карташев. Я работал в НИИ техником.
Ну и сейчас работаю, хотя уже по-другому всё.
Расскажу вам, как это было. Я тогда даже не подозревал, что в СССР существовали такие технологии и тем более такие задачи.
Это пошло ещё с гитлеровской Германии. Там почти все солдаты получали тяжёлые психотропные вещества. То есть вся армия была обдолбана чем только можно… Отсюда — психологические срывы, непомерная жестокость. То есть, помимо нечеловеческих требований, выдвигаемых миру, и бесчеловечного преступления, которое немецкие солдаты каждый день исполняли, они ещё и были под веществами… Ужасная трагедия для всех нас. Будь проклят враг. Но…
Если вы думали, что труды фашистов пропали бесследно — нет.
Американцы! Они продолжили эти эксперименты, уже, правда, под другой стезёй. Там и так половина людей была всегда под этими веществами, а тут — такой «подарок» судьбы. В общем, подготовка агентов, которые могли бы иметь зашифрованный ключ в виде слова или команды в своей голове, — тайная мечта любой страны. Американцы продвинулись в этом, но и наши решили не отставать. Первые эксперименты ещё в пятьдесят третьем провели.
И я стал невольным свидетелем этих событий.
***********************
— Сейчас не НКВД, Виктор Андреевич. Министерство. Название на бумагах роли не сыграет, — тихо сказал Баранов.
— Задача простая, Марк Ильич не важно какое название. Дальняя алтайская деревня. Жители ничего не знают. Внедряем человека из НИИ как «командировочного». Он не должен знать, что он агент. По методу западных коллег надо седлать человека, который при произнесении или прочтении кодового слова начнет делать то что мы ему запрограммируем в голову. Это непростая задача, но она важна для будущего СССР, просто представьте такую технологию, мы ведь сможем в любой стране прямо на месте из любого человека сделать своего агента.
— Справлюсь, но нам надо придерживаться трех рисков. Первое: код — нейтральный для речи местных иначе любой дурак ляпнет и начнется кровавая баня. Без церковных и охотничьих терминов. Второе: закрепление реакции до отъезда агента в деревню будем его готовить тайно, вечером после работы. Третье: амнезия после того как поступит реакция на кодовое слово агент не должен ничего помнить в этом нам поможет фармакология плюс сонная депривация. Нужен врач.
— Врач будет. Кандидат?
— До тридцати пяти. Технарь, без идеологических кружков. Исполнительный, семейный. Легко переносит смены. Психологически пластичный. Ты даёшь приказ о командировке — он едет.
**********************
Кабинет был узким. За массивным столом — блеск лака, полированная кромка, папки в ряд; на стене — большой календарь с цифрой 1953. За окном город держал осеннюю погоду, в комнате свет был приглушён: лампа с матовым абажуром оставляла на столе ровный, белёсый круг. В воздухе стоял запах табака и кожаных перчаток, смешанный с запахом бумаги на столе, лежал документ, который ещё не раскрыли.
Они сидели по уставу. Слева — генерал, высокий, сухой, лицо как списанное с гипсовой статуи; справа — человек в белом халате, учёный, на пальцах шрамы от ожогов. Между ними врач с щекастой физиономией и молодой психолог, который держал тетрадь и готов был записывать все что скажут эти трое. У двери — оперативник в сером пальто.
Генерал открыл папку, голос у него был ровный, без интонации, как у часов:
— Доклад, значит… — сказал он. — Итак. Задача — проверить возможность управления поведением на массовом объекте. Практика, не теория, предполагается разумная потеря серди мирных граждан, человек двадцать… может тридцать.
Учёный отложил очки, сняв их с переносицы:
— Химия даст временное снижение волевых барьеров, — сказал он. — Комбинация с вербальным триггером — кодовым словом — позволяет вызвать цепь моторных реакций. Мы добьёмся исполнения простых команд. Но есть побочные эффекты: паника, дезорганизация, психоз. Проще говоря мы сможем управлять человеком, по заданной команде, но он в любую секунду станет вытворять все что угодно…К вашему сведению наши западные коллеги уже добились значительных успехом в этой области. Но начало экспериментам конечно положили еще проклятые фашисты…Да у ни пол армии сидело на тяжелых веществах.
Психолог поднял глаза, слова у него были мягкие и точные, как инструменты:
— Люди в замкнутой группе изменяют нормы поведения. Если добавить фактор внезапного лидера — чужого, привнесённого, — происходят быстрые перестройки. Мы можем создать условие, при котором один человек будет восприниматься как авторитет. Но чтобы он выполнял команду «удалить цель», нужно отработать последовательность: тот кого мы выберем должен быть подвергнут промывке мозгов, а это крайне неприятная процедура и скорей всего для общества этот человек будет потерян.
Врач тихо вмешался:
— Смертность высока. Большая. Мы говорим не о подопытных в пробирках, а о целой общине. Инфекция психики — непредсказуема.
Генерал отложил папку и посмотрел на всех так, как обычно смотрят на карту фронта:
— Нам нужна крайняя проверка. Не эксперимент в институте. Нужна территория — удалённая, домов мало, люди простые, не связанные с промышленностью и информсетью, — он постучал по столу пальцами. — Алтай. Деревня — самая удалённая. Зашлем агента туда, проверим как будет исполнятся команда на уничтожение противника, а целью будут обычные мирные. Не думаю, что кто то из них был бы против умереть во имя родины, ради благой цели. Да и вред будет минимальный в такой глуши.
Учёный посмотрел в сторону молодого психолога:
— Кто внедряется? — спросил он. — Агент должен походить на своих, на деревенских. Он не должен знать, что он агент. Его память нельзя травмировать заранее. Он должен быть подготовлен как обычный человек. Предлагаю: мы возьмём одного из своих — сотрудников НИИ. Не самого осведомлённого. Подготовим в режиме «научной командировки».
Врач хмыкнул:
— Выберете человека, который согласится на вторую зарплату и на ночную смену. Родом примерно из тех краев.
Психолог сделал пометку, губы у него сжались:
— Мы научим его реагировать на звук. Одно слово и вместо обычного человека он станет машиной для убийства. После выполнения он должен не помнить приказа. Амнезия — часть методики. Это техническая задача. Этически вопрос что бы любой человек на которого в последующем будет воздействие мог убить того на кого мы укажем.
Генерал повернулся и закончил так, чтобы не оставить места для вопросов:
— Подготовить — завтра. Никого лишнего не уведомлять. Результаты в папку «Особые внедрения». Поняли?
Все ответили сухо, как в отчёте.
— Принял, — сказал учёный.
— Будет сделано, — произнёс врач.
— Понял, — повторил психолог.
Дверь закрылась.
********************
Поезд уходил под вечер. На перроне стоял тёплый пар от тормозов, пахло мазутом, железом и мокрым бетоном. Я шёл по узкой полосе вдоль вагонов, держа в руке потёртую холщовую сумку. На клапане — бирка с красной печатью НИИ. Пальцы примерзали к металлической ручке поручня когда я поднимался, хотя воздух был не морозный, а просто сырой, осенний.
Проводница — в сером пальто, с синей пилоткой — проверила билет, оторвала край и бросила коротко:
— В шестой вагон, купе пятое, верхняя полка ваша.
Внутри пахло старыми подушками, мазутной стружкой в перемешку с пылью и дымом — кто-то курил прямо в тамбуре, не дождавшись отправления. Я поднялся в вагон, прошёл мимо купе, где уже гремели стаканы, кто-то спорил про новую постановку в театре Маяковского. Люди ехали кто в командировку, кто в гости, кто просто чтобы ехать. В поезде всегда ехали куда-то так или иначе наслаждаясь мерным перестуком колес и ощущением новизны.
Моё купе было почти пустым. На нижней полке сидел знакомый — Иван Пронин. Мы с ним работали вместе в техническом отделе, возились с генераторами и магнитными установками. Я его последний раз видел под установкой невысокий, плечистый, лоб всегда чуть в масле, потому что не умел работать в перчатках, вечный раздалбай. Увидев меня, он поднялся и улыбнулся.
— Ну, Стёпа, Добрался? — сказал он, помогая мне закинуть сумку в багажную полку.
— Добрался. Только толком не сказали, куда нас шлют. Алтай большой, — ответил я, усаживаясь напротив.
Иван открыл свёрток из газеты — внутри был хлеб, сало и два варёных яйца.
— Да ладно тебе, сказали — карьеры, станция при алмазных разведках. Помнишь, академик приезжал? Говорил, будут ставить новые установки, — сказал он, нарезая хлеб ножом. — Так что, скорее всего, и вправду дело серьёзное.
Я кивнул. На столике между нами стоял чайник с алюминиевой крышкой и два гранёных стакана. В одном уже остывал чай. За окном горели усталые фонари станции, и поезд тронулся, чуть вздрогнув — мягко, как будто в нерешительности.
— Ты веришь, что это командировка просто так? — спросил я тихо, не глядя на него.
Иван пожал плечами.
— А что — нет? У нас всё просто. Сказали ехать — едем. Нам не привыкать. Вон ты, помнишь, как в прошлом году на полигон под Кемерово посылали? Тоже никто не объяснял, а потом орденами осыпали, этих новеньких — усмехнулся он.
— Не забывай, двое тогда вернулись… не вполне здоровыми, — сказал я.
— Да ну тебя, — отмахнулся он, закуривая. — Нервы у людей слабые, вот и всё.
Купе наполнилось запахами — мимо прошёл парень с гитарой, лет тридцати, с красным шарфом на шее. Он остановился у нас и сказал:
— Мужики, можно к вам? У нас там уже шумно, а тут спокойнее.
— Садись, — ответил Иван, двигая вещи. — Песню, небось, споёшь?
Парень поставил гитару в угол и, взяв у нас кружку, налил себе чай.
— Я из Томска, кстати. Еду к сестре в Барнаул. Там тоже карьер, но золотой. Работа — проклятая штука, — усмехнулся он, — зато платят по ведомости, не как в этих конторах.
— Мы вот тоже туда, — сказал я, — только по научной линии.
— Учёные? Ну, тем более. Сейчас, братцы, без вас ни шагу. То надо рассчитать, то померить, то записать. А я вот по-простому, с киркой считай.
Он достал из чехла гитару и тихо провёл пальцем по струнам. Звук заполнил купе — глухой, тёплый.
— Сыграю вам одну старую, довоенную, — сказал он. — «Темная ночь». Помните?
Пел он хорошо. Голос чуть сиплый, но чистый. Иван закрыл глаза и покачивал головой, а я смотрел на стекло, где отражались наши силуэты, и думал: странное чувство — будто едем не в командировку, а куда-то дальше, чем Алтай.
Потом дверь снова приоткрылась, и вошли двое — девушка лет двадцати пяти, в синем пальто, и парень в форменной фуражке. Они были из той шумной компании в начале вагона. Девушка держала в руках банку консервов, парень — бутылку портвейна.
— Разрешите к вам, а то там места нет, — сказала она, улыбнувшись. — У вас тут тихо, красиво поёте.
— Проходите, чего уж там, — махнул Иван. — Раз у нас культурная программа, то давайте по полной.
Они устроились на нижних полках, гитарист снова тронул струны, девушка засмеялась, сказала:
— Слушайте, а ведь скоро Новый год. А мы всё едем и едем.
— Главное, чтобы ехать было куда, у многих командировочных и дома то толком нету — ответил я, больше себе, чем им.
— Так у вас, — подхватил парень в фуражке, — работа, командировка, наука. А я вот механиком служу, на тепловозах. Вечно в дороге, всё думаю — когда уже своя квартира, угол.
— Свой угол — это, брат, только метафора, а там детвора, жена, — сказал Иван, и все рассмеялись.
Гитарист сменил мотив на что-то весёлое, и девушка подпела. Потом пошли разговоры — кто где работает, кто как жил в войну, кто чего добился. Слова пересекались, путались, вспыхивали фразы вроде:
— В нашем институте теперь новая лаборатория, электроды прямо в запаковке проверяют!
— А у нас в шахте новый мотор, американцы бы обзавидовались!
— Всё-таки хорошо у нас, а? Стабильность, порядок, — сказала девушка, — вот только люди стали уставать, денег то девать некуда, зарплата есть а купить ничего нельзя.
Поезд грохотал по стыкам, и казалось, что этот ритм подыгрывает разговору. За окном чернел лес, редкие огни станций вспыхивали и исчезали.
Иван налил всем по чуть-чуть из фляги, с портвейном. Запах спирта перебил табак. Гитарист снова запел, теперь уже громче, и кто-то из соседних купе начал стучать в стену, мол, тише. Все засмеялись, и снова потише, почти шёпотом, запели «Смуглянку».
Девушка облокотилась на столик, смотрела в окно, тихо сказала:
— Знаете, я ведь всю жизнь мечтала поехать в горы. Просто так, без дела. А вот только по работе и получается.
Я ответил не сразу.
— В горах люди меньше врут чем в городе. Наверное, поэтому и живут дольше…а уж алтайские горы это вам вообще место чистое... там врать все равно что смерти себе желать. Так что если и ехать начинать жизнь с чистого листа то только туда.
Она посмотрела на меня с лёгкой улыбкой, но глаза вдруг стали усталыми.
Иван что-то шутил, паренёк подхватывал, гитарист перебирал струны, но в купе уже чувствовалась другая тишина — плотная, убаюкивающая.
Когда поезд миновал очередную станцию, мы все как-то разом притихли. В окне мелькнули редкие огни.
Я посмотрел на Ивана — он уже засыпал, полусидя, с гитарой, прислонённой к стене. Девушка накрыла его плащом.
Я лёг на верхнюю полку. Сквозь тонкие стены слышалось, как скрипят рессоры, как стучат стыки, как время гудит за окном.
Перед глазами всё проплывало — и вокзал, и лица, и слова начальника: командировка на Алтай, временно, по заданию из министерства, важно брат... соглашайся.
Где-то внизу, под стуком колёс, мелькала мысль — что всё это не просто поездка. Но я отогнал её, повернулся к стене и закрыл глаза.
Поезд шёл на восток. Начался снег.
*********************
На Алтае нас встретили на перроне. Невысокий крепкий мужчина в полушубке и с портфелем под мышкой показал корочку местной геологоразведочной конторы, кивнул:
— Пронин? Карташев? Пошли. Машина ждёт.
Во дворе станции стояла «Победа» — тёмно-зелёная, ещё теплая от хода, капот сдвинут на ладонь, чтобы пар не собирался. Не шик конечно: начальство то на других ездиет, да и не к чему тут показуха. Но «Победа» — мягкая, широкая, как для нас — прямо барская. Мы опустились на заднее сиденье: серый плотный дерматин, пружины не скрипят, потолок — светлая ткань, пахнет бензином немного. Дверь закрылась с глухим хлопком, мотор урчал ровно.
— До деревни доберёмся засветло, если дорогу не расквасит, — сказал проводник, заводя. — Меня звать Семён. Я к вам закреплён на всю длину командировки товарищи. Вопросы — через меня. В деревне ничего про работу не говорим. Поняли?
— Поняли, — ответил Иван.
Я кивнул.
Город закончился быстро: длинная фабричная труба, светлые избушки по обочинам, рельсы на отвороте, а дальше — редкий лес и провалы снежной каши в канавах. Семён вел аккуратно, порой сбрасывал газ. Колёса ловили колею, и «Победа» мягко сглатывала кочки. Я отметил, как удобно сидеть: не дёргает, не трясёт — после моего опыта кататься на братовых москвичах здесь казалось почти роскошью. Такая машина — как билет в иной уровень.
— Что за деревня? — спросил Иван.
— Лихое, — ответил Семён. — Табличка щас будет, металлическая, чёрная на белом. Дальше — глина и сосны. Дома — с два десятка. Люди тихие, хозяйством живут. По бумагам вы на полевой станции работаете никуда больше не суйтесь. Документы, отчёт все через меня. С посторонними не болтайте. Спирт — если что — в меру. Ночью по улицам без нужды не ходить.
— А нужда как определяется? — спросил я.
— Мне позвоните, решим — коротко сказал он и замолчал.
Трасса кончилась. Пошла грунтовка: сырой песок сменялся тягучей красной глиной, потом участки с примесью щебня, местами — колея с водой. Семён ловко уходил от луж, «Победа» втягивала густую грязь, шины налипли, но тянули вперед. Сосны с обеих сторон были ровные, высокие, на ветках — белый снег, ветер шуршал в кронах. На развилке стояла та самая табличка: «Лихое» — сварной уголок, белое крашенное железо, буквы забитые по трафарету.
— Ещё час, — сказал Семён. — Терпите.
Дальше началось то, что в письмах обычно пишут «просёлок»: глина, глина, песок, опять глина. «Победа» иногда поскальзывалась уходила юзом, но шла. Я считал по привычке детали: сколько срезов на кромке ветрового стекла, как держится ручка двери, как подрагивает зеркало в корпусе — голова сама успокаивалась перечислением точных вещей которые требовали приложить руку к ремонту. Иван то курил, то подремывал, изредка спрашивал, сколько осталось. Семён отвечал односложно.
Деревня показалась внезапно: снежный просвет в лесе, низкие крыши, дым из труб, две собаки у кучи сена. Сказать «деревня» — громко: правильней — поселение на двадцать дворов, улица — одна, поперечная тропа — до колодца и дальше в огороды. Заборы — покосившиеся, где жерди, где тёс, где вырезанные из старых ящиков планки. Над вязанкой поленьев висела растянутая сеть. Возле крайних дворов по пояс торчали санные полозья — старые, но крепкие.
— Ваш дом — у Кондратьича, — сказал Семён, притормаживая у ворот с деревянной щеколдой. — Он хозяйство держит. Не пьёт, не ворует, ругаться умеет так что аж может чему вас новому научит. То, что скажет — делайте. На станцию вас потом свожу. Сегодня — в дом, в тепло, в порядок.
Кондратьич вышел к нам, как услышал мотор издалека и уже всё решил. Высокий, широкий в плечах, на нём — ватник, подпоясанный ремнём, уши ушанки опущены, валенки с калошами, руки в шерстяных рукавицах. Лицо морщинистое, серое скорей как кора старого дуба, борода подстрижена неровно. Глаза — светлые, живые.
— Кто такие? — спросил он не грубо, а деловито.
— Командировочные, — ответил Семён. — По поводу станции. До весны у тебя поживут. Помогут по хозяйству, не брезгуют работой.
— Если не брезгуют — проходите, — сказал Кондратьич, откинул щеколду.
Во дворе — поленница, сложенная ровно, как книги на полке, санки, перевернутые вверх полозьями, топор в чурбаке. К крыльцу прибит ящик — для сухих дров на ночь. На тесовой стене — гвозди, на них — бечёвка, старые лыжи, штыковая лопата. Из трубы — густой дым. Пахнет смолой и квашеной капустой.
В сенях — прохладно, пол скрипит под валенками. В избе тепло, сухо. Печь белая, с чёрными устьями, на лежанке — сложены серые одеяла, ковёр полосатый. По стене — икона в простенькой рамке, рядом — портрет в шинели, молодой, строгий. На столе — миска с сушёными яблоками, рядом — глиняная солонка. Сбоку — лавка, табурет, самовар никелированный, старый, но начищенный. Канделябр из трёх гильз — работа чья-то аккуратная.
— Вещи — туда, — сказал Кондратьич, показывая на сени, где была старая кровать и сундук. — Кому где спать — разберёмся. Первым делом — дрова. У меня печь хоть и топится, но ночь длинная. Воду — из колодца. Корове — сено подкинуть. Слышите? — Он не вопрос задавал — он распределял обязанности… деловой мужик.
— Слышим, — сказал Иван. — Поможем.
Семён поставил портфель на стол, вытянул из него бумажный пакет, перевязанный шпагатом, положил Кондратьичу. Тот глянул, кивнул.
— Я поеду, — сказал Семён. — Завтра к обеду за вами заеду, повезу на станцию. Где нужда как будет через меня все. Телефон — у председателя, но не трезвоньте попусту.
— Ладно, — ответил я.
Семён ушёл так же тихо, как пришёл. Во дворе мотор «Победы» загудел, колёса шлёпнули о грязь, и машина ушла к дороге.
— Ну, зятья городские, — сказал Кондратьич, не улыбаясь. — По кружке чаю — и за дело. Чай чёрный, хороший, сам мешал с травами.
Чай был крепкий, кипяток. Он налил нам в толстые стаканы, подвинул сахар квадартиками, блюдце под печенье. Мы выпили, и работа началась.
Сначала — дрова. В поленнице верхний ряд был прихвачен льдом, пришлось сбивать колуном. Иван поднял топор, примерился, и я услышал тот правильный сухой стук, когда лезвие входит в чурбак и выходит чисто. Я подавал, складывал в ящик, потом — в дом, к печи. В избе запах стал терпче — сухое дерево и горячий кирпич.
Потом — вода. Колодец был у поворота, крышка деревянная, круглая, на петлях. Вёдра на коромысле, вода тяжёлая, холодные скобы обжигают ладони. На льду у сруба — крошки корки, кто-то недавно стучал черпаком. Мы принесли две полных, Кондратьич снял крышку с чугунка.
— Корову попоим и покормим, — сказал он. — Я сено побросаю, вы посмотрите хозяйство пока доить будем.
В коровнике в сенях пахло сухой травой, сладко. Мы кидали прямо напол, корова тихо сопела, переступала копытами. Куры отозвались из тёмного угла. Кондратьич проверил заслонки печи, подкинул щепы, в печи зажурчало пламя.
— Слушай, хозяин, — сказал Иван, — а на станцию далеко?
— Пешком — два часа, на тракторе — сорок минут, — ответил Кондратьич. — Но ночью туда не ходят. И днём — без нужды тоже. Вам завтра Семён покажет и расскажет все.
— Что за характер у людей здесь? — спросил я.
— Как везде, знакомится изволите зятьки, — сказал он. — Кто молчит, кто орёт, кто пьет. Живём, как везде: хлеб, дрова, скотина, работы мало, сил — тоже. В праздники — гармошка, в будни — лопата. Гости редко бывают. Но ежели пришёл — накормим. А ежели плохое задумал — отвадим.
Он говорил и каждое слово ложилось на место. Изба шумела тихо: потрескивали дрова, самовар шипел, где-то в потолке отзывался ветер. Иван к этому звуку быстро привык и даже насвистывал что-то под нос в унисон. Я молча — слушал.
После работы Кондратьич достал из печи чугунок — картошка с лавровым листом, рядом — рыбка соленая на деревянной дощечке, лук. Хлеб — ещё тёплый, плотный. Мы ели молча, как и положено после дороги, чавкали не громко, благодарили считай так. Запивали чаем. Глаза слипались, но вместо того, чтобы валиться на лежанку, хотелось поболтать.
— Вы, значит, учёные? — спросил Кондратьич, когда мы откинулись от стола.
— Техники, — сказал Иван. — Установки, измерения.
— Значит, руками умеете?
— Умеем, — ответил я.
— Хорошо, — сказал он. — Тут без рук — никак. Ежели что — скажу. А пока — отдыхайте. Утром — дров ещё, снег с крыши сбить, скотину глянуть, и к полудню — к Семёну.
Мы разошлись: Иван занял лавку у печи — тепло, удобно, я — узкую кровать в сенях, где прохладнее, но тихо. Я снял сапоги, потрогал мокрые, проверил носки тоже, сложил куртку ровно — дурная привычка технаря, но без неё тревожно. Свет погасили керосиновой лампой — движение плавное, крутящаяся ручка, стекло шершавое от копоти.
Лёжа, я слушал дом. В щелях дышал ветер. В печи глухо оседала зола. На дворе звякнуло железо — должно быть, кошка задела лопату. Иван перевернулся и пробормотал: «Спим, Стёпа». Я не ответил.
Сон не шёл сразу. В голове крутились детали: показанная корочка, короткие фразы, «не звонить без нужды», табличка «Лихое», пакет на столе. Я думал о том, как Семён сказал «ночью не ходить». Но списал на здешний порядок: лес, зверьё, люди осторожные. Всё объяснимо.
Снаружи кто-то прошёл по снегу — мягкие шаги, потом тихий скрип ворот. Кондратьич кашлянул, двинулся по избе, проверил засовы, вернулся. И опять — только дом, только тепло и ровный воздух.
Я заснул без сновидений. Перед тем, как провалиться, успел подумать: завтра — работа. И всё. Всё остальное — лишнее. Пока лишнее.
********************
Утро началось так же тихо, как и кончилась ночь.
Иван ещё спал на лавке, рукой прижимал край подушки к животу, как мальчишка.
Я вымыл лицо в холодной воде у рукомойника, вдохнул — запах избы, чистый, резкий. Жизнь входила размеренно, как утром и бывает: понять, где ты, чего делать. Дрова, вода, до обеда — к Семёну. Я уже собирался выйти во двор, когда в сенях стали снимать валенки — быстрые, уверенные движения. Дверь приоткрылась, и в избу вошли две девушки.
— Привет деда, — первая положила на стол банку и свёрток в серой бумаге. — Добрались.
Вторая улыбнулась краешком губ, отряхнула пуховый платок и повесила его на гвоздь. Обе в простых пальто, по дороге, видно, намокли. У одной узкие брови, тонкий нос, руки аккуратные, пальцы сухие — держала платок так, будто боится смять лишний раз. Другая повыше, стрижка короче, взгляд прямой, голос звонче; она уже ковыряла ногтем край стола. На щеках у неё расплылся румянец.
— Внучки, — сказал Кондратьич и расправил плечи так, будто помолодел на десять лет. — Геологини мои. Двчата из Питера. — и опяснил — В дом брата поселились, не пропадут. Садитесь.
Иван проснулся на слове «геологи», поднялся, потёр глаза, шагнул к столу, уступая место. Я наливал всем чай. Кипяток булькнул в стаканах. Ложки зазвенели в коротком такте. Девушки переглянулись, и младшая, та, что с короткой стрижкой, первой заговорила.
— Дорога приличная до станции, дальше грязь, — сказала, поддувая на поверхность чая. — Наши уже разметили площадку. Керны — по графику, завтра подвоз. Нам по списку — два створа, два буровика, четверо рабочих местных, один трактор убдет. Карты у нас с собой, согласуем с вами наместе.
— С рабочим местом у вас как? — спросил я, больше для того что бы оттянуть время, прийти в себя, не хотелось показаться заспанцем.
— Как везде, — ответила старшая, осторожная. — Стол в сарае поставили, свет провели от дома. Керны, как будут выходить, раскалываем, описываем, в ящики — и к участку. Глина тяжёлая, местами песок, перемычки. На сороковой метр промывку, думаю, придётся менять. Но это не к вам, это мы сами.
Говорили спокойно, словно хотели нас удивить знаниями, поразить даже я бы сказал. Было видно — работа привычная. Я слушал и заодно отмечал мелочи: у старшей ехидца в голосе, у младшей нет, видимо от разных матерей дочки у старика. Иван смотрел с интересом, но уже тянулся за хлебом.
— В городе-то как нынче? — спросил Кондратьич, наливая ещё чай.
— Нормально, — ответила старшая. — В Питере тоже сыро, как всегда. Нам не привыкать. Живем в Общежитие у Тоскиных, рядом столовка — котлеты к вечеру кончаются, так там Ленка, ну которая с третьего дома, она ж тоже с нами. Так вот она хлеб добавляет а фарш домой тащит, у нее четверо детей уже.
— У нас, — подхватила младшая, — тоже кончаются, только не котлеты, а люди к вечеру. Разойдутся по домам — ищи-свищи. А смены стоят, что за нравы, не товарищи а тунеядцы!
Я улыбнулся. В комнате стало теплее, пар от стаканов поднялся ленивой шторой, ложки тихо постукивали о края Иван, не поднимая головы, сказал:
— Славно. Работу любите — значит, не замёрзнете.
— А мы и не мерзнём, — ответила младшая и отхлебнула. — Печка у нас хорошая. Кирпич… в гости приходите в домино поиграем. По весне на поля поедем ирригацию строить будем. Тут в глуши новый сорт свеклы будут испытывать, так что обусдить будет чего по вечерам.
Слово упало будто ни к месту. Я не сразу понял, что услышал. Просто звук встал в центре головы, и я не нашёл, куда его деть.
— Что? — переспросил я, не поднимая взгляда.
— Кирпич, — повторила она так, словно ничего особенного не сказала. — Печь из кирпича, у дедового брата. Кладка ровная, тепло хорошо у нас..
— Простите, — сказал я и сам удивился, как сухо прозвучало. — Повторите.
— Ирригация? — она произнесла мягче, внимательно на меня посмотрев. — С вами всё хорошо тварищ?
— Подождите, — я поймал себя на абсурдности, но почему-то захотел уточнить, — я правильно понял? Ирригация?
— Ирригация, — сказала она в третий раз. — поля орошать будем…
Я повторил вслух, в точности, как она: — Ирригация.
Иван поднялся от стола, будто его толкнули. Встал, потянулся, откашлялся. Прошёл мимо печи к стене, где на гвозде висело дедово ружьё — длинное, тёмное, с гладким ложем. Он снял его одним движением, как берут знакомый инструмент. Металл позвенел о гвоздь, сухо. Я ещё подумал: сейчас скажет глупость, подшутит над нами. Кондратьич выпрямился, повернулся к Ивану, сказал строгим тоном, в котором было больше воспитания, чем злости:
— Парень, не шути.
Иван не отвечал. Щека у него дернулась, глаза стали пустыми. Он поднял ружьё, выровнял его на уровне груди. Девушки одновременно затихли... Я успел увидеть край чёрного ствола, как линию в направлении деда. Выстрел ударил по комнате: плотный хлопок, стол задрожал, стаканы звякнули. Кондратьича откинуло назад, он сел на пол, будто его усадили, и легонько стукнулся затылком о стену. На рубахе расплылся тёмный круг крови, изнутри все потянулось вниз, из рваной раны
Я не подумал, я встал. Рука сама нашла нож на столе — тот самый, которым резали хлеб. Я шагнул и ударил. В шею, коротко и резко. Кожа подалась, как мокрая ткань, лезвие прошло, Иван закашлялся, дыхание у него стало рваным, изо рта вырвался не звук, а воздух. Ружьё выпало, ударилось о пол и откатилось к лавке. Девушки завизжали, сорвались с мест, споткнулись о порог, вылетели в сени, платки оставили на крючках, ударились плечами о дверь и пропали в белом снежном дворе. Дверь покачивалась, стукалась об косяк.
Я стоял над Иваном, в руке — нож, ладонь вязкая, теплая. Сердце забилось в горле. Я посмотрел на Кондратьича — он лежал на боку, рот приоткрыт, взгляд пустой, не глядящий никуда. Печь шумела, как ни в чём не бывало. На столе тянулся пар от чая, на блюдце медленно таял кусочек сахара в крови.
— Дед… — сказал я, хотя знал, что он уже не слышит.
Меня качнуло, и я схватился за спинку табурета. Потом положил нож на стол и побежал. В сенях налетел плечом на косяк, вышел во двор. Снег был мягкий, свежий, шаги проваливались до щиколотки, дыхание стало хриплым. Воротник куртки пах мокрой тканью. Я шёл по тропе, которая вела к дому председателя. У забора висели санные полозья, заметённые; в колодце на краю улицы на верёвке примерзло деревянное ведро. Пёс у соседей тявкнул и тут же затих. Я шёл быстрее, спотыкаясь.
Дом председателя был второй от середины. Окна запотевшие, занавеска подвинута. Я открыл, не стуча. Внутри тепло и запах огуречного рассола. Председатель в рубахе с расстёгнутой верхней пуговицей, стоял у стола и чистил ножом кортошку. Увидел меня, нахмурился:
— Что случилось?
— Звонок нужен… телефонный, — сказал я и не сразу перевёл дыхание. — Срочно. ЧП.
Он кивнул, молча протянул рукой в сторону комнаты оборудованной под кабинет, где на столике стоял телефон — чёрный аппарат, трубка тяжёлая, провод тугой. Я схватил, сел на край стула. Председатель снял крышку графина, вода в нём чуть дрожала.
— Станцию… — сказал он и начал вращать диск. Щёлканье, тупой стук пружины. — Алло, станция… Соедините, пожалуйста… Да, оператору.
Линия шумела, как ветер за дверью. Нашего провожатого голос, стандартный, без окраски:
— Слушаю.
— ЧП произошло… — я проглотил слюну. — Убит хозяин дома, выстрелом из ружья. Стрелявший — наш… командировочный. Я его остановил. Девушки убежали. Надо помощь, срочно. В деревне… — я проговорил адрес, фамилию председателя, как положено.
Пауза была короткая. Голос ответил всё тем же размеренным темпом:
— Вас услышали. Слушайте внимательно. Эти люди, которые живут в этой деревне, не люди. Они — оборотни. Вам нужно уничтожить их до наступления ночи. Немедленно. Вы меня поняли?
Я держал трубку и смотрел в одну точку на столе, где валялась алюминиевая ложка. Понять — не получилось. Но слова ложились на мозг как инструкции, а инструкции мне были привычны.
— Понял, — сказал я, сам не веря голосу.
— Действуйте. Мы в курсе. Конец связи.
Щелчок. Шум пропал. Я повесил трубку, потом снова взял и повесил ещё раз — чтобы убедиться. Руки дрожали не от холода. Председатель смотрел на меня, водружая графин на стол.
— Что сказали? — спросил он тихо.
Я тянул время, не находя слова. В памяти несло какую-то грязь, одно осмысленное оставалось — «действовать».
— Ничего внятного, — сказал я. — Ждать.
— Тебя трясёт, — он прищурился. — Сядь. Воды налью.
Он повернулся к графину, наклонился. Улыбка на лице у него появилась не вовремя — уголки губ разошлись слишком широко. Я увидел, как кожа на лице натянулась, как будто рот хотел стать больше, чем положено. Глаза остались прежними, но что-то в этом «прежними» стало неправильным. Щёки дернуло. Я не подумал. Рядом с телефоном стоял небольшой мраморный бюст — Ленин, гладкий, отполированный. Я схватил его, почувствовал тяжесть и ударил председателя сверху, в висок.
Первый удар не выключил его. Он рванулся, развернулся ко мне, рот у него чуть приоткрылся, он зашипел — нет, не шипение, воздух пошёл странно. Я ударил ещё раз, под подбородок. Третий — уже по инерции. Он сел на пол, упёрся одной ладонью в свою же голову, потом рухнул на бок. Я стоял, держал бюст в руках. На столе звякнул стакан, тонко и прокатившись разбился о пол.
В столе у него — нижний ящик. Я выдвинул. Пистолет лежал в брезентовом чехле, аккуратно перемотан шнурком. Макаров. Я коснулся затвора. Магазин внутри. Вытащил: семь патронов. Я нащупал коробочку глубже — ещё патроны, перемотанные полоской газеты. Вставил магазин, щёлкнул. Довёл затвор, патрон в патроннике. Движения получились ровные, как будто у меня за плечами была практика. На самом деле — руки просто знали, что делать.
Я вышел на улицу. Воздух обжёг щёки. Сумерки начинали сгущаться, но до настоящей темноты было далеко. На улице собрались люди — не толпа, нет, двое у ворот, один у бани, женщина с ведрами у колодца. Я шёл к дороге, и они шли мне навстречу. В лицах у некоторых что-то ломалось на ходу: губы тянулись в стороны, как будто рвались нитки; скулы шли вверх подчёркнуто; глаза делались стеклянными. Я не ждал, пока они подойдут вплотную.
Первым был мужик какой то— я видел его два часа назад, он чинил колесо у трактора. Он шагнул из-за угла, лицо вытянуто, рот открыт, звук шёл из горла резкий. Я поднял пистолет, выдохнул, выстрелил один раз. Он упал на бок, плечо задело стенку бани, оставив на снегу темный кровавый след.
Женщина подняла голову, и в этот момент губы у неё разошлись так, что стали видны десны с клыками. Она сделала ещё шаг. Я выстрелил дважды, на ходу. Ведро упароло полетело в снег, из него высыпались картофелины, катились, оставляя бороздки.
Мужик с вязанкой дров поднял полено как дубинку, рука у его плеча выгнулась под неправильным углом, движение получилось судорожным. Я выстрелил ему в грудь. Он сел на корточки, потом упал лицом в снег.
Снег под ногами стал тёмным с пятнами крови. Я огляделся: на улице больше никто не шёл. Где-то закричал ребёнок и тут же смолк. Где-то тявкала собака. Некоторое время вокруг стояла тяжёлая тишина, в которой слышно было только моё дыхание и как ко то из этих монстров задыхается захлёбываясь кровью с пробитым легким лежа на снегу.
Я посмотрел на руки — они дрожали. Пистолет был тяжёлым, но теперь привычным. Я вынул магазин, остались два патрона. Достал сверток казтки из кармана, нащупал пальцами, вставил ещё — движения становились увереннее с каждой манипуляцией. Щёлк — снова семь. Довёл затвор.
Я решил уйти. Не потому, что боялся — хотя боялся тоже, — а потому, что понимал: ждать здесь некого. Девушки убежали — куда, не знал. Кондратьич лежит в избе. Председатель — в своём доме. Любая задержка и твари могут снова появится. Дорога шла к лесу. Я пошёл по ней, чувствуя, как ботинки намокают и как снег проваливается всё глубже, где колея развезена. Края дороги — грязное месиво, посередине снежный гребень. Сосны по обеим сторонам стояли высоко, ветки шуршали, на них лежал тяжёлый снег. Вдалеке треснуло дерево, сухо — где-то ветка не выдержала. Свет оседал на земле тягуче, становилось темнее.
Стало не по себе, когда в голове стали повторяться куски разговора по телефону. «Они не люди. Уничтожить до ночи». Рядом вставала другая фраза — «Парень, не шути», последняя человеческая фраза Кондратьича. Между ними зияло что-то, чего я не мог понять. Я шёл быстрее, чтобы не думать. Пистолет держал в правой руке.
Тропа вывела к просёлку, колёса там набили две глубокие канавы, середина твёрдая. Я ступил туда, пошёл по этой «полке». Нога соскользнула, я выровнялся. Справа — кусты, замёрзшие, тонкие ветки звенели при малейшем касании. Где-то ухнула птица. Воздух стал суше, щипал в ноздрях. Я остановился и прислушался: кроме моего дыхания и далёкого треска, ничего. Сделал ещё десять шагов — услышал мотор.
Сначала — далеко, низко. Потом — ближе, ровное урчание, как когда утром «Победу» подогревали у вокзала. Свет резанул из-за поворота, две фары прокатили по стволам сосен, выхватили пятна коры. Машина выскочила на прямой участок и встала. Ровно, без спешки. Мотор работал спокойно.
Я поднял пистолет, но опустил — из машины вышел Семён. Тот самый, в полушубке, ворот поднят, шапка надвинута на лоб. Он шёл легко, как по сухому дощатому полу, не глядя под ноги.
— Ты зачем остановился? — спросил он, не повышая голоса, остановившись в двух шагах. — Что там случилось? Почему всех не добил.
Я попытался ответить — рот пересох, язык не слушался. Я вдохнул, сказал хрипло:
— Иван… выстрелил. Хозяин… — я глотнул воздух — упал. Девки убежали. Я… я его остановил. Потом к председателю. Позвонить. Оператор сказал… что они не люди. Сказал — убивать до ночи. Я… — слова начали путаться, я откинул голову назад на мгновение, чтобы вдохнуть глубже. — Я стрелял в тех, кто шёл. Они… не так двигались. Я не мог иначе. Но! Я не верю, просто не знаю почему но мне надо было их убить!
Семён слушал. На лице ни осуждения, ни удивления. Руки в карманах, плечи ровные. Он подождал, пока я закончу, и сказал спокойно:
— Пистолет опусти. Тут не на кого его наставлять.
Я послушался, и только после этого заметил, что рука у меня сведена судорогой. Он сделал два шага ближе, достал платок, подал мне.
— Лицо вытри. Кровь.
Я провёл платком по щеке — на пальцах осталась буро-алая полоса. Я не заметил, когда это случилось. Наверное когда я убивал председателя. Он кивнул на машину.
— Поедем. Надо поговорить. Тут стоять — толку нет.
— Там трупы, — сказал я, как отчёт. — Кондратьич. Председатель. Ещё… несколько.
— Я понимаю, — он посмотрел мне прямо в глаза. Голос тот же — деловой, спокойный. — Не ты первый, не ты последний. Ты не всё понял. Это только начало.
Слово «начало» легло в воздух, как тяжёлый предмет. Я ощутил, как в животе сжалось, а в голове стало пусто. Он обошёл меня, открыл заднюю дверь «Победы». В салоне было тепло, пахло бензином и табаком. Я сел. Сиденье пружинило мягко. Он закрыл дверь, обошёл, сел за руль, бросил короткий взгляд в зеркало и тронулся. Машина двинулась ровно, колёса мягко взяли колею. Свет фар потянулся впереди, выхватывая дорогу, кусты, редкие кочки. Я смотрел прямо, не пытаясь рассмотреть по сторонам.
********************
Я молчал, смотрел, как фары разрезают темноту и искрят снег. Семён вёл уверенно, будто знал каждую колдобину. Руль держал одной рукой, другой поправлял ворот. В салоне было тепло, стекло запотело по краям, на приборной панели дрожали блики.
— Скажи честно, — нарушил он тишину, — когда услышал слово, внутри щёлкнуло?
— Не знаю, — сказал я. — Было ощущение, что не я реагирую. Слово сказали — а я уже повторяю. А потом Иван…
— Значит, всё сработало, — кивнул он. — Ты не обязан понимать механизмы. Твоя часть — действовать. Мы проверяли сразу несколько связок. На тебе — слово и короткая цепь решений. На Пронине — ударная реакция. Получилась некоторая дезориентация и он стал убивать без приказа. Дальше ты среагировал, этот же мыв тебя заложили, но пришлось отработать на тебе часть механизма. Теперь представь что будет например если мы в Америке той же самой , ну к примеру заставим так каждого сотого или хотя бы тысячного жителя…оо-о-о.. это будет просто кошмар для наших западных врагов… а если на пример пилота самолета? И заставить его направить самолет в здание какое-нибудь... знаешь так делали например японцы… огромный потенциал я считаю…
— Знаю, — сказал я. — Я видел.
Он на самом деле не интересовался моим мнением просто наслаждался моментом, наверное получит премию за этот эксперимент.
— Сейчас тебя тянет в две стороны, — сказал он спокойно. — Одна — оправдания. Другая — бунт. Оба пути одинаково бесполезны. Твою память, в любом случае, сотрут. Через трое суток ты уже не вспомнишь дороги в деревню. Не вспомнишь никого по именам. Для тебя останется «командировка», «выполненная работа», «вернулся».
— Сотрёте, — повторил я глухо. — Чем?
— Специалисты есть, — сказал он. — Фармакология, режимы сна, внушение. Отработано. Ты вернёшься в отдел, получишь благодарность, перевод на оклад побольше, и будешь жить дальше, как жил. Справишься.
— А то, что сегодня… — начал я и не договорил.
— Твоя работа, — отрезал он. — Ты показал себя. Неконтролируемых всплесков много — но это дело поправимое. Диверсионная методика выходит рабочей. Дальше будут срезы помягче, чтобы не вышла информация за пределы министерства.
— Вы это называете «лишнее», — сказал я.
— А как ещё? — он повернул ко мне голову. — Весь прогресс — из ошибок. Нужен был человек, который дойдёт до конца. Ты дошёл. Значит, в тебе есть то, что нужно. Воля, решимость, исполнительность. Никаких обиняков, никакой болтовни. Всё верно, человек это винтик в машине социализма.
Он говорил размеренно, как по инструкции по эксплуатации агрегата. Я слушал — и одновременно видел на стекле отражение себя: тёмные круги под глазами, полоска запёкшейся крови на щеке, тянущаяся к уху, и пистолет на коленях, укрытый платком.
— А дальше? — спросил я. — Дальше снова куда-то пошлёте, снова слово, снова…
— Дальше ты ничего не будешь помнить, — он сказал мягче. — Иначе нельзя. Ты не солдат на фронте. Ты инструмент. Инструмент должен быть чистым. Тебе сделают чистым. Ты вернёшься домой, в НИИ, будешь крутить свои валы и мерить свои токи. И всё встанет на место.
— По-вашему я пустое место? — сказал я.
— И не надо, — он чуть улыбнулся. — Подумай лучше о простых вещах. Дом, столовая, твой стол у окна, знакомые лица. Растворится день, и никто не спросит, где ты был. Так устроено все в мире. Так надо.
Он ехал ровно. Мы миновали поворот, вышли на ровный участок. Впереди, в низине, на секунду показались огни, будто далёкая станция, и снова пропали за перелеском. Семён заговорил почти дружески:
— Мне поручили тебя довезти. В городе поедешь в ведомственный дом. Отоспишься, потом — к врачам. Не рыпайся. Рыпнёшься — сломаешь себе жизнь. Не геройствуй. Герои — первые на кладбище.
— А если я не хочу? — спросил я без угрозы, просто как факт. — Не хочу ничего стирать.
— Хочешь — не хочешь, — отмахнулся он. — Ты уже внутри системы. Главное — чтобы ты понял простую вещь: отступать некуда. И не нужно. Ты сделал то, что должен был сделать. Тебя не будет мучить совесть. Потому что завтра ты этого уже не вспомнить.
Он сказал это так ровно, что у меня внутри всё сжалось. Я смотрел на его затылок — мех шапки, коротко стриженный волос на шее, ворот полушубка, простроченный толстой ниткой. Всё это было близко, на расстоянии вытянутой руки. Я вдруг отчётливо понял, что он говорит со мной не как с человеком, а как с механизмом, у которого есть режимы и допуски. И что дальше будет только так.
— Остановись, — сказал я.
— Зачем? — он даже не обернулся.
— Меня укачало, — сказал я. — Открою окно.
Я поднял платок, чтобы вытереть щёку, медленно сместил пистолет ближе к сиденью, чтобы не загремел, и попросил ещё раз:
— Остановись на минуту.
Он вздохнул, щёлкнул поворотником, сбросил газ и подвёл машину к обочине. Колёса мягко встали в снежную колею. Мотор работал ровно. В салоне стало тихо — только этот ровный гул и потрескивание горячего металла.
— Давай, — сказал он. — Минуту.
Я наклонился вперёд, будто тянусь к ручке. Пальцы правой руки легли на рукоять «макарова». Левой рукой я упёрся в спинку переднего сиденья, чтобы корпус не качнуло.
— Семён, — сказал я.
— Что? — он повернул голову только на пол-оборота.
Я приставил дуло к его затылку и нажал. Удар вышел глухим, коротким. Голова у него качнулась вперёд, тело обмякло, рука соскользнула с руля. Машина дёрнулась, но стояла. На лобовом стекле изнутри расплылись тёмные брызги, стекло пошло паутиной мелких трещин. Несколько секунд я слышал только своё дыхание и звук мотора.
Я вынул ключ из замка зажигания. Тишина стала плотнее. Салон пахнул горячим железом, порохом и чем-то сладким, неприятным. Я откинулся на спинку, держал пистолет на весу, чтобы не уронить. Потом выдохнул, вытащил из-за его плеча ремень, чтобы не мешал, приоткрыл дверь, вышел, вдохнул морозный воздух, отрезвляюще чистый. Снег скрипнул под сапогам.и
Дальше я делал привычно и коротко — как любую неприятную работу, снова ощущение что меня этому всему обучили. Обошёл, открыл водительскую дверь, взял его под плечи. Он был тяжелее, чем казался. Вытащить мешало узкое пространство и неподатливость суставов. Я вытягивал его неаккуратно, он сполз через порог, ударился валенком о порог, затем затылком — о край двери. Я опустил его на снег, поправил шапку — бессмысленный жест, но рука сама положила её на грудь. Лицо у него стало пустым, без злобы. Я закрыл ему глаза двумя пальцами. Постоял секунду, глядя сверху.
В салоне размазал рукавом то, что расплескалось на стекле и панели — только чтобы видеть дорогу. Чисто не вышло, но впереди просвет появлялся. Я сел за руль, вставил ключ, завёл. Мотор взял сразу. Включил фары. Снег перед машиной зашевелился в световом тоннеле. Я вырулил на дорогу и поехал. Руки чуть дрожали, но держали крепко. Передние колёса взяли колею, задние поскальзывались, но я ловил. Внутри было пусто — как после долгой болезни. Никаких высоких моралей не ощущалось. Просто надо было ехать.
До станции добрался к ночи. Станционный двор тихий, редкие люди, у киоска свет, в окнах дежурки лампа. Я заглушил мотор у дальнего края, где не бросается в глаза, поставил машину так, чтобы казалось — водитель отлучился по делу. Дверь притворил, но не закрыл до конца. Снег уже начинал маскировать следы крови под лобовым стеклом. Я сжал рукоять пистолета в кармане, поправил воротник и пошёл в здание вокзала.
Внутри пахло углём, мокрыми пальто и грязным заплесневелым дощатым полом. На стене — расписание, стрелки часов ползли к полуночи. Билетерша зевнула, не глядя. Я попросил билет на ближайший восточный поезд — любой, лишь бы уйти. Билет выписали без вопросов. Я прошёл на платформу, встал в тень, чтобы не попадаться на глаза дежурному по станции. Когда подошёл состав на Барнаул, я сел в средний вагон, нашёл свое место снял шапку, опустил голову в ладони. Тепло, тесно, кто-то сопел. Поезд дёрнулся — и повёз.
Три суток я ехал, как в пустоте. Переезды, чай в подстаканниках, иногда — картошка из кулёчка, купленная у бабок. Ночами — дрожь в колёсах, днём — серые поля. Я не разговаривал ни с кем. На одной из станций, где стояли долго, вошёл милиционер, посмотрел на документы. Я смотрел ему прямо в глаза и думал: если спросит — скажу, что возвращаюсь из командировки. Он не спросил. Поставил штамп и ушел.
Когда вошёл в здание НИИ, было утро. В вестибюле сухо спокойно, как всегда. Вахтёрша подняла глаза, узнала, кивнула. Я поднялся на второй этаж по лестнице с деревянными перилами, где лакированная поверхность облезла от локтей. У секретарши дверь была приоткрыта. Она сидела к окну, перебирала письма, карандашом помечала поля. Начальник стоял над ней, что-то объяснял, указывая на бланк. Я вошёл без стука.
— Степан? — удивился он. — Ты когда вернулся? Почему без доклада?
— Сейчас, — сказал я. — Одну минуту.
Я достал пистолет. В этой комнате звук был другой — сухой, короткий, чуждый этому коридорному миру. Секретарша вскрикнула и попыталась прикрыть лицо руками. Начальник сделал шаг ко мне и застыл. Я выстрелил дважды. Он сел на край стола, будто ноги у него отказали, потом съехал на пол. На коврике расплывалась тёмная кромка кровавой лужи. Секретарша отшатнулась, ударилась спиной о шкаф, и я увидел, как у неё с губ слетает чужое, ненужное слово: «Зачем…». Я выстрелил ещё раз. Она сползла вдоль косяка.
В комнате стало тихо. Тишина была такая, что слышно, как где-то в глубине корпуса стучит выдающий вентиляционный воздух насос, как вибрирует стол от проходящего грузовика на улице. Я подошёл к окну, отодвинул штору. Во дворе двое грузчиков тянули ящик, один сигарету зажал зубами, дым тянулся струйкой. Мир шёл своим ходом.
Я положил пистолет на край стола, присел на стул, на котором пару месяцев назад, сидел сам подписывая бумаги накомандировку. Ладонь чесалась там, где рукоять натёрла кожу. Я посмотрел на стеклянный шкаф, где стояли модели, бумажные схемы, надписи синей тушью. Всё было на местах. Если бы не запах пороха, можно было бы подумать, что ничего не случилось.
Дверь в коридоре скрипнула. Чей-то быстрый шаг — и затих. Я поднял пистолет снова и повернул его к двери — рефлекторно. Никто не вошёл.
Я понял, что дальше у меня нет плана. Ни одного. Всё, что происходило после деревни, происходило как цепь неизбежных действий, как если бы кто-то в меня заложил подшипники и шестерни, и они крутились, потому что их раскрутили. Я сел ровнее, огляделся, нашёл телефон на столе, снял трубку, приложил к уху но потом передумал.
Я подумал о том, что меня должны были привести в «дом ведомства», положить на койку, поставить уколы, отнять у меня сегодняшнюю память и вернуть назад — в мою жизнь. Я сам пересёк эту линию. Никто не будет теперь меня «чистить», потому что я сам всё перечеркнул. Меня спишут. Или не спишут, а сделают примером. А может, и наоборот — спрячут так глубоко, что не доберёшься до дневного света. И вскроют мне черепушку копашась…
Я потянул к себе чистый лист бумаги, нашёл ручку перо. Рука дрогнула. Я написал: «Меня зовут Степан Васильевич Карташев. Я работал в НИИ техником. Расскажу вам, как это было». И понял, что это единственное, что я ещё могу сделать, пока дверь не откроется и в неё не войдут те, кто должен меня устранить. Пока я помню. Пока никто не успели стереть. Пока в голове ещё звучит чужое слово, из-за которого всё началось, и моё собственное — за которое мне отвечать одному. Я напишу свою историю и брошу ее в щель между половицами… возможно в будущем кто-то найдет это письмо и прочитает правду всему миру…
Возможно в будущем таких как я готовых к любым командам по одному кодовому слову будет много… в каждой стране в каждом доме… в каждой семье….
НРАВЯТСЯ МОИ ИСТОРИИ, ПОЛСУШАЙ БЕСПЛАТНО ИХ В МЕЙ ОЗВУЧКЕ.
Я НЕ ТОЛЬКО ПИШУ НО И ОЗВУЧИВАЮ. <<< ЖМИ СЮДА