У судьбы есть особый талант — подсовывать билет не туда. Тамара Совчи, та самая любовница Фёдора из «Приезжей», могла стать лицом шестидесятых — с тем самым чистым, ясным, будто нарисованным лицом из фильмов о «новом человеке». Но экран, словно ревнивая соперница, всё время захлопывал перед ней двери — то в последний день съёмок, то на монтаже, то в кабинете какого-нибудь партийного чинуши, которому показалось «вольготно».
Она родилась не в Москве, не в Ленинграде — в Немирове, где после войны всё пахло ржавым железом, хлебом и безысходностью. Тамара росла в доме, где кастрюли кипели чаще, чем мечты. Мать — строгая, выжатая нуждой женщина, вечно с красными руками и фразой-молотком:
— Брось дурить, Томка. Надо кусок хлеба иметь.
А Томка мечтала. На школьных концертах она не просто танцевала — летала. Могла крутиться под гармошку, а казалось, что на сцене — цирковая звезда. Девчонка из бедного двора, которая решила, что жизнь не обязана быть серой.
После школы — техникум. Бродильное отделение пищевой промышленности. Название звучит так, будто придумано, чтобы убить любую фантазию. Тамара изучала, «как закисает всё живое», а сама — не могла не дрожать от тоски. Её подружки искали женихов, она — выход.
И однажды он пришёл. Из репродуктора «Рекорд» зашипел голос:
«Киевская киностудия ищет новые лица. Присылайте фотографии».
Это был её шанс. Её телеграмма в небеса. Она отправила единственное фото — чёрно-белое, чуть смазанное, но живое, как сама. Через неделю — ответ: «Явиться на пробы».
Она приехала в Киев с чемоданчиком и верой. Но «боги в пиджаках» смотрели мимо — в их взглядах не было ни интереса, ни надежды. Она ушла со студии, как с похорон мечты.
У ворот её догнал парень — актёр Владимир Трещалов, тогда уже известный.
— Не плачь, дивчина. Это не твой провал, это их слепота. Тебе во ВГИК надо, в Москву. Дерзай.
И она дерзнула.
Москва, грек и первые пощёчины от судьбы
Москва встретила её, как встречает всех, кто приезжает без протекции — сквозняком и равнодушием. ВГИК пах железом, кофе и нервами. Тамара оказалась среди сотен таких же — красивых, голодных до славы, готовых грызть друг друга за место перед объективом.
— Чего припёрлась, селючка? — шипели будущие артистки, отодвигая её плечом в коридоре. — Езжай хвосты свиньям крутить.
Она не отвечала. Пряталась под лестницей, чтобы поплакать тихо, как в детстве, пока вдруг не появился он — Георгиос Совчис, высокий, черноволосый, сын греческих эмигрантов. В нём было то редкое спокойствие, которое может выдержать чужие слёзы.
— Пусть злятся, — сказал он ей. — Значит, видят. Значит, не пустое место.
Он стал для неё всем: опорой, переводчиком московского цинизма, щитом. Георгиос сам знал, что такое насмешки — над ним смеялись: «Эй, грек, где твой салат?» — а он только усмехался. Их сблизила общая боль и упрямство.
На экзамене кто-то из комиссии буркнул:
— Русский у неё специфический. Как она сниматься-то будет?
— А талант? — ответил другой. — Красота незамутнённая, взгляд живой. На экране таких нет. Акцент подправим.
Так Тому приняли. А потом случилось то, что перевернуло её жизнь. Георгиос пригласил её в кафе на Арбате — и к середине вечера они уже знали, что не смогут расстаться. Через год — свадьба. 1962-й. Тамара Якименко становится Тамарой Совчи.
Семейное счастье и кино редко живут под одной крышей. Когда однокурсницы начали получать роли, Тамара рожала дочь Машу и укачивала её ночами. ВГИК остался позади, а впереди — крошечные эпизоды, бессонные съёмки, бесконечные «спасибо, мы вам перезвоним».
Её можно было увидеть в «Заставе Ильича», в «Понедельник — день тяжёлый», в короткометражке Говорухина «Аптекарша» — но зрители не запомнили её. Её героини мелькали, как тени.
И вот однажды судьба снова постучала. Помощник Георгия Данелии позвал её на пробы в новый фильм — «Я шагаю по Москве». Тамара отказалась. Сказала, что не хочет «мелькать в проходных ролях». Не знала, что именно эта «проходная роль» потом сделает звезду из Галины Польских.
Эта ошибка будет жечь её до конца жизни.
Фильмы-призраки и вечная игра “почти”
Тамара Совчи не сдалась. После Данелиевской осечки она цеплялась за каждый шанс, как утопающая — за кромку лодки. Её пригласили в «Зареченские женихи». Простая история о деревенской девушке, мечущейся между любовью и судьбой. Партнёры — Евгений Леонов, Олег Видов. В кадре — солнце, смех, жизнь. В прокате — ничего.
Фильм исчез так же внезапно, как появился. Слишком свободно, слишком «по-человечески»: иконы в кадре, сцена венчания. Кино редактировали ножницами, потом убрали «на полку». Всё — снова мимо.
Но настоящим ударом стала «Жажда над ручьём». Тамара вспоминала, как эти съёмки стали для неё праздником: сто съёмочных дней, десятки дублей, первая роль, где ей наконец доверили душу персонажа. Лента должна была стать советским ответом французскому «Мужчина и женщина». Мелодрама — но с нервом, с правдой.
А потом — звонок из Госкино.
«Слишком чувственно. Слишком западно. Переделать».
Переделали. Вырезали сердце. Оставили оболочку. В итоге — прокат по сельским клубам, где проектор часто ломался на середине фильма. Лицо Совчи в темноте никто и не видел.
Проклятие продолжалось. Она снялась в «Встречах на рассвете» по повести Анатолия Кузнецова — и вроде бы всё шло как надо, пока сам Кузнецов не сбежал в Лондон, прокричав, что больше не может жить в «обители цензуры». После этого фильм стёрли из расписания, из афиш, из памяти.
Она снималась в «Гроссмейстере» — и снова запрет. Снялась в «Криницах» — режиссёр эмигрировал, картину похоронили. Казалось, само кино мстит ей за настойчивость.
«Пролетарская Венера», кассирша из “Афони” и спасение чужими голосами
В Театре-студии киноактёра Тамара служила честно, без звёздности. Вечерами возвращалась домой с ссадинами на душе, но с прямой спиной. В спектакле «Дурочка» её заметил сам Сергей Юткевич — легенда, снявший «Отелло» с Бондарчуком. После поклона подошёл, пожал руку:
— Вы находка. Мне нужна вы — настоящая, не глянцевая.
Он дал ей роль «пролетарской Венеры» в новой сатире «Маяковский смеётся». Для Тамары это было как знак — наконец-то кино повернулось лицом. Дома Георгиос налил шампанского, дочка хохотала, вся квартира сияла радостью.
Но у советского кино была своя логика: чем выше надежда, тем больнее падение. На Юткевича обрушилась критика: «вольное обращение с поэтом», «излишняя карикатурность». Режиссёр испугался — заменил актёров… на кукол. Настоящих кукол. В том числе и Совчи. Её «Венеру» вырезали, как ненужную сцену.
И снова — тишина. Ни ролей, ни вызовов, ни разговоров. Только жизнь, похожая на трамвай: едешь по рельсам, не сворачивая.
Судьба оставила ей два светлых пятна — два крошечных эпизода, которые пережили десятилетия. В «Афоне» она — кассирша из столовой, короткая сцена с Борисом Дергачёвым:
— Я тут шёл мимо.
— Ну и иди… мимо.
Две реплики, а зрители до сих пор цитируют. В «Приезжей» она — любовница Фёдора Баринева, женщина, проигравшая бой за любовь. Там — боль, не по сценарию, настоящая. Эта роль стала её самым узнаваемым поражением.
— И зачем я только подалась в актрисы? Сплошное разочарование, — говорила она позже. Но в голосе звучало не отчаяние — усталость.
А потом — девяностые. Кино развалилось, деньги исчезли, но именно тогда Тамара наконец нашла своё место. Она ушла на телевидение — режиссировать закадровое озвучивание. Её голос — мягкий, мелодичный, узнаваемый — вдруг стал нужен всем. Она больше не стояла перед камерой — теперь сама решала, чей голос прозвучит в эфире.
«Вот оно, моё дело! Зачем я десятилетиями играла чёрт-те что?» — смеялась она.
Ирония судьбы: успех пришёл, когда она перестала его ждать.
Тишина после аплодисментов
Георгиос ушёл первым. Сердце. Врачи говорили «неожиданно», но в таких словах всегда спрятано что-то невыносимо банальное: человек просто перестаёт быть, а ты остаёшься — с фотографиями, кружкой на кухне, голосом в голове. Ей тогда было пятьдесят четыре.
Смерть мужа не раздавила её — скорее, приглушила звук мира. Она продолжала работать на телевидении, где всё держалось на ней — на её мягкости, внимании, умении услышать интонацию. Она любила свою маленькую студию, где пахло пылью и кофе, где под потолком висел старый микрофон, а внизу всегда стояла чашка с засохшими розами — «чтобы не забывать, что всё проходит».
Дочь Мария окончила медакадемию с отличием, уехала в Америку, родила близняшек. Тамара звонила им по праздникам, слушала детский смех в трубке и тихо радовалась, что хоть кто-то из её крови вырвался за пределы «советской невидимости».
Однажды, на каком-то вечере ВГИКа, кто-то подошёл к ней и сказал:
— А вы ведь были в «Приезжей», да? Я вас помню.
Она улыбнулась. Не от радости — от благодарности за то, что кто-то ещё помнит. Время редко вспоминает тех, кто был «почти».
На закате жизни она не жаловалась. Вела себя спокойно, будто приняла правила игры: у каждого свой экран, просто не у всех он светится.
Тамара Совчи ушла тихо, почти незаметно — как и жила. Без громких некрологов, без ретроспектив, без обязательных слов «великая» и «легендарная». Просто ушла женщина, которая когда-то мечтала стать Орловой, а стала собой — живой, упрямой, настоящей.
Иногда именно таких и не хватает — не блистающих, не выдуманных, а тех, кто всю жизнь держал спину, даже когда всё рушилось. У Совчи была одна великая роль — собственная жизнь, сыгранная честно, без дублей.