Имя Владимира Молчанова сегодня звучит почти как шёпот. Тот, кто однажды говорил в прямом эфире миллионам, теперь говорит только студентам — и то не о политике, а о ремесле. Но стоит включить старые записи его программы «До и после полуночи», и становится ясно: это был человек, который умел нарушать тишину. Не ради славы, не ради скандала, а потому что иначе не мог.
Молчанов — из породы людей, которых невозможно “назначить” смелыми. Он не гремел лозунгами и не позировал на фоне флагов. Просто говорил то, что видел. А видел он много: в тридцать лет успел раскрыть тридцать нацистов, провести расследование, от которого содрогнулись даже те, кто привык не верить газетам, и написать книгу с холодным, почти судебным названием — «Возмездие должно свершиться».
Но началось всё не с героизма, а с тенниса и музыки.
Он вырос в московской квартире, где вместо запаха борща стоял запах партитур. Отец — композитор Кирилл Молчанов, автор «Зори здесь тихие». Мать — актриса, сестра Анна — будущая чемпионка СССР по теннису. И где-то между пианино, кулисами и кортом мальчик Владимир пытался понять, кем ему быть: артистом, спортсменом или кем-то совсем другим.
В детстве он побеждал на кортах, но понимал, что никогда не догонит сестру. Актёрство манило — поступал тайком в МХАТ, не прошёл. Семья удивилась, даже возмутилась, и Анна посоветовала брату идти по более “разумному” пути — в МГУ, на филфак. Он послушался. Казалось, жизнь повернула к спокойствию. Но это было лишь затишье перед первым громом.
В университете Молчанов изучал нидерландский язык. Сухая, академическая дисциплина, но именно она вывела его на дорогу, где не действовали никакие правила. После выпуска он устроился в агентство «Новости» и уехал в Нидерланды. Там всё и началось.
Однажды ему позвонил коллега из Амстердама — попросил проверить информацию: якобы во Львове живёт некий Питер Ментен. Имя ничего не говорило. Просто ещё один пожилой европеец, переселившийся после войны. Но журналист проверил. И понял: перед ним — бывший нацист, участник массовых расстрелов.
Дальше всё было как в плохом детективе, только это случилось на самом деле. Владимир собрал документы, поговорил с очевидцами, написал статью. Через несколько недель Ментена арестовали. После этого Молчанов не смог остановиться — искал других. И нашёл. Ещё тридцать человек, спрятавшихся под чужими фамилиями, другими паспортами, в новых странах. Он не был следователем, не носил форму — только блокнот, диктофон и здравый смысл.
Когда вышла книга «Возмездие должно свершиться», её тираж — сто тысяч — разошёлся мгновенно. Люди читали и не верили: как это — советский журналист сам разоблачил тридцать нацистов? Без санкции, без команды сверху. Ему вручили премию Максима Горького, на деле — значок и благодарность. Но с гонорара он купил «Жигуль». Символический жест — будто журналист наконец позволил себе роскошь просто ехать вперёд, не спрашивая разрешения.
В 1986 году он вернулся в Москву. Сестра уже работала в программе «Время», и Владимиру предложили туда же. Камера сразу его полюбила. Спокойный, уверенный голос, взгляд, в котором — ирония, но без хамства. В нём чувствовалась редкая порода людей, умеющих говорить правду, не повышая тон.
И тогда случилось главное. Руководство, заметив его стиль, предложило создать собственную передачу. Так родилась программа, которая сделала его именем нарицательным.
«До и после полуночи».
Тележурнал, где обсуждали всё, что считалось “неформатом”. Мировую музыку, культуру, политику. Где можно было показать западный клип, поставить песню, которую в других эфирах вырезали, и задать вопрос, от которого мёрзли уши у чиновников. В первом выпуске Молчанов разговаривал с Андреем Мироновым — это интервью оказалось последним в жизни актёра.
С тех пор страна ждала каждого нового выпуска. Раз в месяц — и миллионы у экранов. Программа шла в прямом эфире, и это значило одно: ничего нельзя вырезать.
Молчанов держал паузу, когда в ней стоило утонуть. Он задавал вопросы, на которые никто не готовил ответов. Он позволял себе иронично улыбнуться, когда другие боялись просто моргнуть. Телевидение вдруг стало живым. И опасным.
«До и после полуночи» была не просто телепрограммой — это был эксперимент на выживание. В эпоху, когда каждое слово проходило через сито цензуры, Молчанову разрешили прямой эфир. Вероятно, руководство рассчитывало на «интеллигентные разговоры о культуре». Но эфир ожил — слишком живо, чтобы оставаться безопасным.
Для Дальнего Востока выпуск шёл днём, заранее записанный, отредактированный, вычищенный от «острого». А потом, ближе к полуночи, в Москву шёл второй дубль — тот, где Молчанов мог позволить себе больше. Там появлялись фразы, которые не проходили ни в одном утверждённом сценарии. Там обсуждали не только фильмы и книги, но и власть, идеологию, абсурд, который все видели, но не называли.
Мама, помнившая, как в тридцатые расстреляли её отца, боялась: не придут ли теперь за сыном. Но Владимир не останавливался. Он не кричал, не строил оппозиции, просто говорил — и этого было достаточно, чтобы его начали слушать и бояться.
Парадоксально, но чем больше люди доверяли ведущему, тем сильнее его ненавидели наверху. Время, когда телевизор был «голосом государства», вдруг получило человека, у которого был свой голос. И в этом была главная ошибка системы — она дала ему микрофон.
К началу девяностых терпение власти кончилось. 1991 год. Литва объявила о выходе из состава СССР, и на улицы Вильнюса вышли танки. Советское телевидение молчало. Почти все. Но не Молчанов. В прямом эфире он говорил о штурме телебашни, о погибших, о цензуре, о страхе, который снова возвращается в страну.
Это был момент, после которого дорога назад исчезла.
Он понял: оставаться на телевидении — значит соглашаться. А соглашаться он не умел. Вместе со своей съёмочной группой он уехал в Луганск. Там, среди чёрной пыли и огня шахт, снимал документальный фильм о жизни шахтёров. Картина называлась «Забой» — точнее не скажешь.
Фильм был жёстким, неприглядным, с грязью, усталостью и правдой, которую не принято было показывать. В эфир его не хотели пускать. Молчанову пришлось написать заявление на увольнение, чтобы лента всё-таки вышла. И когда она вышла — через полчаса после показа произошёл взрыв на одной из шахт. Погибли семьдесят человек.
Для Владимира это был удар. Слишком много совпадений, слишком много боли. После этого он решил больше не касаться политики.
Он мог уехать — предложение уже было. Один из университетов Нидерландов звал его преподавать. Всё складывалось: язык знает, опыт огромный, усталость накопилась. Но была мама. Оставить её одну он не смог. Остался.
Вернувшись, Молчанов устроился в частную телекомпанию и начал делать то, что умел лучше всего — рассказывать истории о людях. Только теперь вместо политики — музыка, искусство, память. Программа «Помню… Люблю…» была как тихое дыхание после бури.
Потом появились другие проекты — «И дольше века…», где он говорил с выдающимися людьми, «Полуночники», «Частная жизнь». Он всё ещё был самим собой — без громких заявлений, без позы. Просто честный разговор на экране, от которого у зрителей не дрожали руки.
Семья всегда шла рядом. Его жена, Консуэло Сегура, — имя редкое для советских паспортов. Дочь испанских эмигрантов, выросшая на Кубе, она встретила Владимира во время университетской практики, где студентов отправляли полоть грядки. Подошла к нему первая — ради спора на бутылку коньяка. Он улыбнулся, и так началась их история.
Они прожили вместе много лет. Дочь Анна теперь помогает отцу в работе, пишет сценарии, организует съёмки. Внук Дмитрий — спортивный журналист, будто продолжает фамильную линию: каждый Молчанов всё равно оказывается у камеры, только в своём жанре.
Теперь Владимир почти не появляется на телевидении. Ему семьдесят пять, и вместо софитов — аудитории студентов. Он преподаёт в МИТРО, ведёт мастерскую, объясняет молодым, что журналистика — это не лайки и не рейтинги, а смелость не потерять себя. Пишет книги, ведёт редкие мастер-классы, рассказывает, как было: как ставили двойные эфиры, как монтировали вручную, как выключали свет в студии, если эфир становился слишком откровенным.
Когда слушаешь его студентов, понимаешь: они говорят о нём не как о профессоре, а как о человеке, который всё ещё верит в телевидение. В то, где журналист не просто вещает, а ищет, сомневается, рискует.
Он не ушёл в отставку — он просто перешёл на другую волну. Там, где эфир — это не кабель, а глаза тех, кто приходит учиться. И, возможно, когда-нибудь из этих аудиторий выйдет тот, кто снова заговорит в прямом эфире без страха.
Он никогда не был «звездой». Но если включить запись его передачи, в темноте всё равно слышно — этот человек говорил честно.
Как вы считаете, сегодня на телевидении остались такие люди — те, кто не боится говорить, даже когда микрофон выключен?