— Ну, привет, невестушка. Не ждала?
Даша вздрогнула так, что тонкая фарфоровая чашка в её руках звякнула о блюдце. На пороге стояла Тамара Игнатьевна, свекровь, которую она не видела и, что важнее, не слышала почти год. Стояла, сжимая в руке ручки объёмного пакета, и улыбалась. От этой улыбки, натянутой, как струна на старой гитаре, у Даши поползли по спине холодные, колючие мурашки. Сколько лет она знает эту улыбку? Десять? Двенадцать? Улыбку-ширму, улыбку-предисловие к чему-то колкому, едкому, предназначенному специально для неё, и всегда бьющему без промаха.
Холодная война между ними не была объявлена официально. Она началась исподволь, почти сразу после свадьбы. Не было громких скандалов, битья посуды, криков, слышных всему подъезду. Было хуже. Было тихое, методичное, изматывающее вытравливание Даши с территории семьи. Тамара Игнатьевна, непревзойдённый мастер словесных уколов, делала это виртуозно, с артистизмом. «Ой, Дашенька, а ты суп опять пересолила. Ну, ничего, Никитка у меня всё съест, он парень непривередливый, с детства к простоте приучен». «Платьице-то у тебя… смелое. Прямо по последней моде. Я в твои годы такое бы не надела, конечно, мы скромнее были». «Внуки-то бледненькие какие-то, под глазами синева. Ты их на улицу вообще выводишь гулять или они у тебя целыми днями в этих своих компьютерах сидят?» Каждое слово — маленький отравленный шип, обмазанный для вида мёдом заботы. Она ставила под сомнение всё: её умение готовить, её вкус, её материнские качества, даже её любовь к Никите.
Никита, её муж, её опора, всегда был на её стороне. О, да, он пытался. Сколько раз он, оставшись с матерью наедине, начинал этот безнадёжный разговор: «Мам, перестань, Даша — прекрасная хозяйка, и дети у нас здоровые». «Мам, не надо так, это её выбор, как одеваться. Мне нравится». Но все его попытки были похожи на попытки потушить костёр бензином. После каждого такого разговора свекровь звонила сыну, и её голос превращался в елейный ручеёк страдания: «Я же тебе только добра желаю, сынок. Вижу ведь, что она тебя не ценит. Попал ты под каблук, совсем мать родную забыл». И напряжение лишь росло, густело, как плохой кисель, заполняя собой всё пространство их редких семейных встреч. В какой-то момент общение сошло на нет. Редкие, вымученные звонки по праздникам, где сквозь зубы цедились поздравления. И вот теперь она здесь. На их пороге. С пакетом в руках и этой своей улыбкой. Что-то случилось. Что-то очень, очень серьёзное.
Причина этого внезапного визита, похожего на высадку вражеского десанта, вскрылась не сразу. Тамара Игнатьевна, войдя в квартиру, первым делом совершила инспекторский обход. Прошлась по коридору, заглянула в гостиную, цокая языком. Её острый взгляд, казалось, сканировал каждый сантиметр пространства, отмечая и новый ламинат, и свежие обои, и купленную в кредит стенку. «Ну, живёте… богато, — протянула она, проведя пальцем по стеклянной полке и брезгливо посмотрев на невидимую пылинку. — Молодцы». А потом, наконец, села на краешек дивана, вся сжавшись, как воробей на морозе, и начала издалека. Говорила о погоде, о небывалом росте цен на гречку, о соседке, у которой опять разболелись суставы. Даша молча наливала чай, чувствуя, как внутри всё закипает медленным, глухим раздражением. Она знала эту тактику. Артподготовка перед основной атакой.
А потом свекровь вдруг замолчала, и в этой вязкой тишине стало слышно, как тяжело она дышит. И, наконец, призналась. Прорвало трубу в стояке. Не просто прорвало — рвануло так, что кипяток хлестал несколько часов, пока не приехала аварийка. Затопило всё. Её вылизанную, как операционная, квартиру. Её гордость. Её крепость. Теперь это были руины. Дорогие немецкие обои, которые она клеила три года назад, отошли от стен мокрыми, грязными пузырями. Паркет, который она лично натирала мастикой каждую субботу, встал дыбом, превратившись в деревянное море. А на безупречно белом потолке в зале, её святая святых, расплылось уродливое чёрно-зелёное пятно плесени. Электричество отключили сразу же, из соображений безопасности. Горячую воду — следом. И вот уже неделю она живёт, как в блокадном Ленинграде. В темноте, при свечах. В сырости и вони.
Страховки, разумеется, не было. «Это всё обман, — всегда с презрением говорила она, — только деньги с честных людей дерут». А пенсия? Что на неё сделаешь? Нанять бригаду? Купить материалы? Это были какие-то заоблачные, немыслимые суммы. Гордость, её проклятая гордость, не позволяла ей позвонить и попросить. Она ждала. День, два, неделю. Надеялась, что Никита сам догадается, сам почувствует сердцем, что у матери беда. Но он не звонил. И тогда она сдалась. Собрала в пакет сменное бельё, халат, тапочки и пошла. Пошла к сыну. И к ней. К Даше.
— Вот, труба лопнула, — выдохнула Тамара Игнатьевна, глядя куда-то в стену, на семейную фотографию, где они с Никитой и детьми улыбались на фоне моря. — Ремонт теперь — караул. Просто караул.
Даша смотрела на неё и впервые за много лет не чувствовала ни злости, ни раздражения. Только глухую, тяжёлую усталость и какую-то неправильную жалость. Она видела перед собой не грозную свекровь-манипуляторшу, а просто несчастную, растерянную, сломленную пожилую женщину. Но это чувство испарилось без следа, стоило Тамаре Игнатьевне поднять глаза. В них плескалось всё то же знакомое превосходство, смешанное с плохо скрываемой враждебностью. Она пришла просить, но делала это так, будто оказывала им величайшее в мире одолжение.
Всё началось довольно скромно, даже заискивающе. «Может, Никита поможет чем сможет, — пролепетала свекровь, ковыряя ногтем обивку дивана, — он же у меня рукастый, всё умеет». Даша кивнула, уже прикидывая в уме, что можно сделать. Съездить, посмотреть, оценить масштаб бедствия, помочь с просушкой, с уборкой. Но очень быстро, буквально за пару минут, тон изменился. Словно переключили невидимый тумблер. Скромная просительница исчезла, и на её месте появилась привычная Тамара Игнатьевна, гроза и повелительница, требующая дани.
— Вообще-то, это его сыновний долг, — заявила она, выпрямив спину и отставив чашку. — Родителям надо помогать. Так всегда было, испокон веков. Семья на то и семья, чтобы друг за друга держаться, а не как сейчас.
Голос её креп, наполнялся знакомыми металлическими нотками. Она смотрела уже не в стену, а прямо на Дашу, в упор, и в этом взгляде читалось всё: годы неприязни, затаённые обиды, откровенное презрение. Она будто говорила: «Ты здесь чужая, ты мне никто, но ты и твой кошелёк теперь обязаны мне». А потом она нанесла удар прямо в цель, не утруждая себя намёками.
— И ты, Даша, как жена, обязана поддержать мужа в помощи его матери. Обязана. Не отворачиваться, не строить из себя обиженную. А то знаю я вас, нынешних. Мужа от матери отвадите, и всё, сидите довольные. Только счастья это не приносит, запомни.
Это было уже не просьба. Это была наглая, беспардонная манипуляция. Унизительная, грубая, обёрнутая в фальшивые рассуждения о семейных ценностях. Она просила о помощи, но делала это так, будто они ей уже по гроб жизни должны. Просить для неё было оскорбительно, но отказать ей, по её логике, было бы настоящим преступлением против человечности. В этот самый момент в замке провернулся ключ, и домой вернулся Никита. Он молча выслушал сбивчивый, полный праведного гнева рассказ матери, и его лицо становилось всё более каменным.
Кульминация назревала, как летняя гроза. Воздух в комнате, казалось, можно было резать ножом. Никита посмотрел на Дашу, и она увидела в его глазах немой вопрос и бесконечную усталость. И ответила. Спокойно, твёрдо, без тени сомнения, глядя прямо в горящие гневом глаза свекрови.
— Тамара Игнатьевна, мы очень сочувствуем вашему горю. Это ужасно, что так вышло. Но, поймите, пожалуйста, и вы нас. Мы не можем полностью оплатить ваш ремонт. У нас ипотека, двое детей, которых нужно растить и учить. Это огромные деньги, которых у нас просто нет. Мы готовы помочь. Приехать на выходных, помочь с уборкой, вынести испорченную мебель. Никита может посмотреть электрику, что-то подклеить, подкрасить. Мы поможем руками, советом, временем. Но деньгами — извините, не сможем.
Наступила такая оглушительная тишина, что было слышно, как тикают часы на стене. Свекровь смотрела на Дашу так, будто та только что на её глазах совершила ритуальное убийство. Её губы задрожали, лицо пошло багровыми пятнами. Это был не тот ответ, которого она ждала. Она ждала раскаяния, суеты, немедленных обещаний всё исправить. А получила спокойный, аргументированный, вежливый отказ. Для неё это было равносильно самому страшному оскорблению.
— Ах вот как! — зашипела она, вскакивая с дивана. — Я так и знала! Я знала, что это ты его настроила! Змея! Пригрел на своей груди! Без тебя он бы никогда родной матери не отказал! Годы на тебя положила, думала, человеком станешь, а ты… Ты всегда меня ненавидела!
Она срывалась на привычные обвинения, выплёскивая всю накопившуюся за годы желчь. Но что-то пошло не по её сценарию. Её истеричный монолог прервал твёрдый, как сталь, голос Никиты.
— Мама, хватит.
Он встал между ней и Дашей, физически загораживая жену собой.
— Я не позволю тебе больше унижать мою жену. Ни в этом доме, ни где-либо ещё. Это наше общее решение. Мы поможем, чем сможем, но платить за всё не будем. Если тебя такая помощь не устраивает — это твой выбор. И точка.
Тамара Игнатьевна задохнулась от возмущения. Она смотрела на сына, и в её глазах было чистое, незамутнённое неверие. Сын, её мальчик, её кровиночка, её опора, только что публично выбрал не её. Она дёрнулась, схватила с вешалки своё пальто, дрожащими руками нащупала пакет. Развернулась и, не сказав больше ни слова, бросилась к выходу. Входная дверь за ней хлопнула так, что зазвенела посуда в шкафу. Впервые за много лет она ушла без победы. Ушла проигравшей.
Прошло несколько дней. Напряжение потихоньку спадало, но невидимый, горький шлейф от визита свекрови всё ещё витал в воздухе. А потом она позвонила. Никита увидел на экране телефона до боли знакомое «Мама» и тяжело вздохнул. Он вышел на балкон, чтобы поговорить, плотно прикрыв за собой дверь. Даша слышала лишь обрывки фраз, спокойный, ровный голос мужа, в котором не было ни злости, ни вины. Разговор был недолгим.
Когда Никита вернулся, его лицо было уставшим, но каким-то удивительно светлым, освобождённым.
— Она надеялась, что я «переосмыслил», — сказал он, криво усмехнувшись. — Что я «одумаюсь и вернусь к матери, как подобает хорошему сыну».
— И что ты ответил? — тихо спросила Даша, хотя уже знала ответ.
— Сказал, что наше решение не изменится. Что я не откажусь от своей семьи, от тебя, от наших детей. И не позволю больше играть на моём чувстве вины. Сказал, что люблю её, но так, как было, больше не будет.
Он замолчал, провёл рукой по волосам, а потом добавил совсем тихо:
— Она сказала, что у неё больше нет сына. И бросила трубку.
Вечером в их квартире царила необычная, звенящая тишина. Не та, давящая, напряжённая тишина, что обычно наступала после звонков свекрови, а другая. Спокойная, чистая, умиротворяющая. Никита нашёл в кладовке старую, разболтавшуюся книжную полку и теперь методично, с каким-то даже медитативным удовольствием, чинил её, подкручивая шурупы. Даша заварила его любимый чай с чабрецом и принесла ему в комнату. Она молча села рядом на пол, прислонившись спиной к дивану, и просто смотрела, как он работает.
Между ними не было тяжёлых слов, не было необходимости обсуждать и перемалывать случившееся. Не было тени чужого, ядовитого влияния, которое столько лет незримо присутствовало в их доме, отравляя воздух. Было только тихое, ясное, почти осязаемое ощущение, что невидимая стена, которую годами возводила между ними его мать, наконец-то рухнула. И теперь их семья, их маленький, уютный мир, по-настоящему принадлежит только им двоим. И никому больше.