Найти в Дзене
Почти осмыслено

Чужой сон

Тот, кто одиноко бодрствует в глубине уснувшего дома, оказывается не просто свидетелем, но пленником великого всеобщего сна. Этот сон, как плотная бархатная мантия, окутывает стены, повисает в воздухе, обволакивает каждую вещь липкой паутиной забвения. Он давит на виски невесомой и в то же время нестерпимой тяжестью, подобной тяжести морских глубин. Ты стоишь в самом его эпицентре, будто в медленном, могущественном течении, и ощущаешь, как упругая сила безвременья обтекает тебя, сопротивляется тому, что ты еще дышишь, еще мыслишь. Она подталкивает, колышет, манит в свои туманные объятия безмолвным, настойчивым зовом, что звучит громче любого слова. Достаточно мысленно шагнуть навстречу, ослабить хватку воли — и ты уже понесён, оторван от твердой почвы реальности и отнесён в сторону от ее берегов.

«Спят, — гудит в такт пульсу навязчивая, монотонная мысль. — Все до единого спят». И, зевая, ты произносишь это вслух, и звук твоего голоса тонет в беззвучном гуле покоя. Мысль эта, ленивая и завистливая, начинает множиться, обрастать плотью грез: являются призрачные видения уютно взбитых подушек, тепла под одеялом, блаженной неги расслабленных конечностей. Эти образы, как ядовитые испарения, нагнетают оцепенение, что спускается на тело свинцовой плитой. Члены наливаются усталостью, становятся до болезненности чуткими, каждое движение — вязким, рассеянным, лишённым цели. Сознание же, утомлённое и выскользнувшее из поводья, пускается в причудливый, бессвязный дрейф: оно мечется от скрипа собственной подошвы по паркету — к гулу крови в висках, а оттуда — к внезапным, ярким, но пустым размышлениям о вечности, о первоначале и о причине причин.

Бытие плоти осознаётся с мучительной, почти невыносимой отчетливостью: голова держится на шее — и этот факт познаётся исключительно через её нестерпимый вес; глаза, кажется, наполнены густым, вязким клеем, затягивающим мир пеленой. И рождается влажное, томительное желание — сдаться, задремать, переступить хрупкий порог и погрузиться в то загадочное состояние, где сон и явь замирают в сладком, напряжённом противоборстве, в равновесии, полном трепетного ожидания.

Стук, внезапно взламывающий это хрупкое перемирие, не несёт уму никакого смысла — он адресован лишь слуху, и то как нечто далёкое, потустороннее. Но если он повторится — дремота трескается, истончается, сквозь её прорехи уже проглядывают смутные очертания иного мира. В туманно-вопросительном настроении, рождённом из этого хаоса, человек с огромным усилием настраивает своё внимание, как натягивают струну, и замирает в ожидании, впитывая тишину, жадно вслушиваясь в неё.

И когда удар раздаётся вновь — сомнений нет: это стук. Здешний. Вещный. Это не фантом, а безусловный акт, свершившийся факт в мире призраков, требующий ответа, действия, отклика. И тогда, вздрогнув и зевнув напоследок, словно прощаясь с частью самого себя, человек с усилием, будто вырываясь из объятий трясины, возвращается к бытию — шумному, яркому, требовательному.

И вот — перелом, катарсис. Ты внезапно полон сил, будто выпил живительный эликсир. Сознание проясняется с резкостью вспышки магния, озаряющей каждый уголок памяти. Жизнь, дотоле серая и приглушённая, вновь обретает объём, сочность красок, резкость контуров. Обонянию возвращаются запахи: пыли на полу, ночной прохлады, застывшего воска — запахи самые что ни на есть земные, но теперь они кажутся божественным нектаром. И первая мысль, рождающаяся в этой новой ясности, подобна очищающему удару молнии: «Это не мой сон! Он — чужой. Это дом погружён в спячку, а не я!»

Сердце, вырвавшись из ледяных тисков оцепенения, трепещет лихорадочно и часто, заставляя кровь с новой, ликующей силой стучать в висках. И в памяти, как отзвук только что пережитого кошмара, мелькает тот фрактальный, бездонный ужас самопоглощения, когда ты спишь, и тебе снится, что ты спишь, и видишь сон о том, что спишь, — бесконечное зеркало, уводящее в никуда, метафизическая бездна, из которой, кажется, нет возврата.

Потом, медленно потягиваясь, чувствуя, как по жилам разливается благая усталость, а мускулы пробуждаются к жизни, приходишь к другой мысли. Тихой, глубокой, укореняющей. И, пожалуй, она тоже важна, быть может, даже важнее первой: «А кто, собственно, стучал? И зачем? Какая нужда нарушила великий покой?»

Но почти сразу же, с лёгкой, просветлённой усмешкой над суетностью этих вопросов, приходит озарение, подобное тихому восходу: «Но есть ли, в сущности, разница?» Важен не источник зова, а сам факт отклика. Важно, что ты услышал. Что проснулся. Что ты снова можешь явственно, всеми фибрами души созерцать жизнь во всей её ослепительной сложности, во всех её бесчисленных и чудесных проявлениях. Ты спасён, вырван из липких, ласковых объятий забытья, возвращён к себе. И стук этот, чей бы он ни был и что бы он ни значил, становится отныне нечаянной радостью, нежданной милостью, ниспосланным свыше даром, тем самым крюком, что выдернул тебя из трясины в самый последний миг, когда она уже готовилась сомкнуться над тобой навеки.