Нина перестала считать дни с того вечера, когда серая лента дороги проглотила голос, смех и шаги ее мужа. В первое время она вставала по будильнику, принимала душ, завязывала волосы и распахивала окно, как делала всегда — будто точные действия могли повлиять на время, затормозить воздух, вернуть его. Потом будильник перестал звучать. Потом перестала открываться форточка. Потом затянулась пыль на фотоаппарате.
Она сидела на краю дивана, держала камеру двумя руками, как кувшин с водой, и слушала пустоту. Однажды она вынесла штатив на балкон и поставила его так, что он смотрел на соседний дом: окна, окна, окна, как пленка, на которой все кадры — одинаковые. Жизнь шла по своим рельсам и не задерживалась возле ее двери.
Единственным звуком, которому она верила, был щелчок затвора. Совсем маленький, как спичка, которой чиркают по коробку. В этот щелчок было упаковано все: ускользающее, случайное, невозвратное.
Поначалу она не хотела видеть людей. Но в какой-то момент поняла, что без лиц ей не выбраться. Ей нужна была чужая судьба, чтобы хотя бы на миг забыть свою. Так она оказалась в детском интернате на окраине — сером здании с выцветшими рисунками кораблей на стенах, с запахом манной каши и гуаши.
Ее встретили настороженно. В коридоре кто-то смеялся слишком громко, как смеются, когда страшно. Пожилая воспитательница, Марья Ивановна, повела ее через ряды кресел, где дети выбирали мультфильм, и спросила: «Вы фотограф? А детям что? Портреты?».
Нина, как могла, улыбнулась. Схватилась за ремень камеры, как за поручень: «Я хочу показать им, что они видимые. Что они — есть. Настоящие. И научить их видеть друг друга».
— Видимые, — повторила Марья Ивановна. — Давно к нам так не приходили. Если честно.
Директор интерната, Максим, оказался высоким мужчиной с усталым лбом и такой улыбкой, как будто она у него всегда наполовину спрятана в кармане. Он пожал Нине руку, внимательно заглянул внутрь ее молчания и сказал на удивление спокойно:
— Правила у нас простые. Не обещать детям того, чего не выполните. Не приходить и не исчезать. Если приходите — приходите.
Нина встретила его взгляд и кивнула. Она еще не знала, что это «приходите» станет для нее новым глаголом жить.
С первого дня она приносила детям фотографии — не глянцевые, а живые, пахнущие бумагой и теплом. Девочка с тонкой шеей пыталась спрятать свое ухо, которое торчало, как озорник; мальчик с шрамом над бровью выпрямлял плечи, становясь ровнее и выше в видоискателе. Нина кропотливо объясняла: «Лицо — это не только нос и рот. Это то, как вы смотрите. В камере есть я, но в кадре есть вы».
Марта — худая, долговязая, с вызывающе короткими челками, которые она сама себе ровняла ножницами, — сперва не подала вида, что ей интересно. Она сидела на подоконнике и стучала ногой, отмеряя свой собственный ритм. Постепенно Марта стала задавать вопросы. Сначала — пустяковые: «А сколько стоит такой фотоаппарат?», «А если я моргну, буду некрасивой?». Потом — те, от которых неловко в горле: «А маму можно сфотографировать, если мама не приезжает? А папа, если он есть?».
Нина тогда опустила камеру. Она понимала, что у каждого кадра есть невидимое поле — то, чего не видно, но что на снимке существует. Она посмотрела на Мартыны пальцы — длинные, загрубевшие от постоянной работы, и сказала:
— Мы можем фотографировать для твоей мамы. И для тебя. Чтобы у тебя была она — хотя бы тут.
Это «тут» стало их условным словом. Нина приносила альбомы, клей, подписывала даты, вкладывала листочки с заметками: «Сегодня Марта смеется так громко, что из нее выскакивает солнце». Дети тянулись к ней и к ее камере, как к какой-то открытой двери.
Максим выходил из кабинета с папками, пробегал взглядом зал, где Нина раскладывала снимки, и задерживался на секунду. Он не вмешивался, не давал советов, не спрашивал лишнего. И лишь однажды, когда Нина осталась допоздна и заспешила одеваться в пустом коридоре, где свет давал желтые островки, он предложил:
— Подвезти?
— Нет, я пешком, — она ответила. — Мне так легче.
— Легче от чего?
Она задумалась.
— От всего, — сказала.
Его улыбка тогда переменилась — в ней появилось что-то узнающее. Он кивнул, и они пошли вместе. Он не задавал вопросов про мужа — таких вопросов Нина боялась больше всего. Он рассказывал про то, как дети били стекло в теплице, потому что испугались, будто помидоры «задохнутся», и как сосед привез мешок просроченного печенья, и они думали, исчезнет ли у печенья вкус, если срок годности прошел.
Нина слушала и впервые поняла, что голос другого человека может быть не острее, не «ярче», а именно — шире. Он создает пространство, в котором можно идти.
Весной они с детьми готовили выставку «Мы — есть». Нина выбила у городской администрации маленький зал в библиотеке, Максим достал деревянные рамки. Дети спорили о подписи к снимкам. Кто-то хотел написать: «Очень красивый мальчик Саша», кто-то — «Не смей смеяться, это я!». Марта, прежде всего скрывавшаяся от камеры, принесла целый разворот снимков — как ее руки моют тарелки в столовой, как эти руки держат белый шарик на нитке, как они складывают рубашки.
— Это руками живут, — сказала Нина. — Ты слышишь, как они говорят?
— Что? — Марта приподняла бровь.
— Они говорят, что ты готова.
— К чему?
— К тому, чтобы тебя увидели.
Выставка как-то тихо случилась. Пришла немногочисленная публика — библиотекари, женщины в вязанных кофтах, двое студентов, трое детей с соседней площадки. Пришел и Максим — непривычно напряженный, в не самых новых, но отглаженных джинсах. Он стоял чуть в стороне, глядя, как дети, сначала стесняясь, потом начинает радоваться. Он видел, как Марта — та самая Марта — улыбается так, что ее нелепые челки становятся украшением.
После выставки он подошел к Нине и, не выбирая слов, сказал:
— Я вас люблю.
Она молчала, потому что давно не слышала этой фразы без попытки все исправить или занять место. Он продолжил, как будто на одном дыхании:
— Уже давно. Я не умел это назвать, думал, что это... ну, что я просто благодарен вам за то, что вы здесь. Но нет. Это — любовь. Без торопливостей. Вы можете ничего не отвечать, я подожду, сколько надо. Я научился ждать.
Нина смотрела на свои ладони. На подушечках пальцев было чернильное пятно — она все недомывала его после подписей на обороте снимков. У каждого в жизни бывает момент, когда одно слово перестает быть словом и становится дверью. Она подняла взгляд и встретилась с его глазами.
— Я тоже, — сказала. — Только я ужасно боюсь.
— Хорошо, — он кивнул. — Будем бояться вместе.
Их «вместе» было неловким и прекрасным. Максим приносил ей утром дурной кофе в термосе, она делала вид, что сладость скрывает вкус кипятка. Он говорил, что в его шкафу все рубашки одинаковые, и она покупала ему одну с довольно смелым принтом — зеленого цвета, как трава после дождя. Они не торопились. Даже когда Нина сказала Марте, что подала документы на оформление опеки, они не разговаривали о будущем громко, чтобы не спугнуть.
Оформление опеки оказалось лабиринтом из бумажек, комиссий и разговоров, где спрашивали: «Вы точно понимаете, на что идете?». Нина понимала. Не в смысле — знала. А в смысле — чувствовала телом. У нее появлялось ощущение — если рядом с ней будет этот ребенок, вместе с ним пространство в ее квартире перестанет отдавать звонкой пустотой. В последнее заседание Марта сидела в ожидании и дергала нитку на рукаве. Максим держал руку Нины под столом, просто так — как держатся за перила в метро.
Когда из комиссии вышла женщина в очках и сказала с улыбкой: «Хорошо, Нина Сергеевна. Сроки обозначим. С вами все согласовано», — Нина рассмеялась. Она смеялась, не отрывая взгляда от белой двери, которую они сейчас будут толкать вместе.
Лето пахло таром и липой. Они ездили на реку, где в воде отражались деревья, и снимали — несуществующих родителей, которые как бы пришли к кому-то на день рождения — то есть снимали друг друга и Мартыны игры, где было место для тех, кого нет. Нина ловила в кадре, как Максим, зажмурившись, учит Марту плавать, как она, брызгаясь, захлебывается смехом, как Максим делает вид, что утонул, а потом выныривает как кит.
В один из таких дней и случилось. Нина должна была поснимать городскую витрину с манекенами для журнала — странное задание, скучное, оплачиваемое, простое. Она стояла на краю тротуара, отступая, чтобы поймать нужный отражение стекла, и не заметила мокрого пятна бетона. Под каблуком соскользнула подошва. Мир перевернулся, в котором всплыли только два звука: удар и крик. На долю секунды ей показалась, что щелкнул затвор — но это был ее собственный череп, озвученный бедой.
Потом были больница, белые коридоры, палаты, где кислород свистел, как ветка. Потом — темнота. И потом — свет, где по капле возвращаются цвета. Нина открыла глаза в чужом месте без истории. Она пыталась вспомнить, как ее зовут, и беспомощно дергала нитку на одеяле.
Мужчина у кровати — худой, резкий, с глазами, в которых плясали то ли нервы, то ли искорки — взял ее за руку.
— Нина, — сказал он. — Слава богу. Я так боялся. Это я — Святослав.
Слово «слава» откликнулось в груди, как будто кому-то аплодировали. Она моргнула.
— Свят... кто?
— Святослав. Твой... — он замялся, потом выдохнул, будто решился: — Жених. Мы помолвлены. Помнишь? Мы готовились к свадьбе. К осени.
Нина попыталась открыть рот, чтобы сказать «нет», чтобы спросить «какая свадьба», но ее голос был бумажный, липкий. Он гладил ее ладонь, и от этого касания ей хотелось отодвинуться — непонятно почему. Он был близко. Слишком близко — ближе, чем положено чужому. Она закрыла глаза — и снова поплыли белые круги, как лампы в детстве на потолке.
Ей снились фотографии, на которых кто-то смеется, а кто-то отворачивается. Снились руки, складывающие рубашки, кружка с облезлой надписью, и какой-то запах — влажной паленой бумаги. Проснувшись, Нина увидела, что у нее возле подушки лежит кольцо — тонкое, слишком блестящее, полированное, как витрина. Святослав, заметив ее взгляд, поднял кольцо двумя пальцами:
— Ты хотела его надеть сама. Мы ждали, пока ты поправишься. Врач сказал, что амнезия пройдет. Скажи, ты меня чувствуешь? Хоть немного?
«Чувствуешь» — ужасно обидное слово, когда оно не совпадает с ощущениями. Нина не чувствовала. Она чувствовала пустоту — неприятную, как когда вылезла пломба и воздух холодит нерв. Она кивнула из вежливости. «Наверное, — думала она, — это все правда. Он добрый. Он не отходит. Значит, мы любили. Просто память выключилась».
Лекарь, седой и точный, сказал: «У вас ретроградная амнезия. Воспоминания могут возвращаться. Главное — не перегружать. Не давить». Святослав кивал так часто, что это выглядело излишне старательно. Он приказывал себе быть нежным, но в уголках его губ жил дракон: «Давай быстрее, давай только по моему».
Через три дня никого из «других» — которых Нина не помнила — к ней не пустили. Святослав объяснил, что он «разрулил», чтобы ее «не дергали». Он говорил «мы» вместо «я» и «ты» — как будто у них уже есть общий дом, кухня, где никто не спорит, будет ли на окне базилик.
— Давай домой, — сказал он наконец, и это звучало как приказ.
Дом Нины показался ей знакомым и нет. В ванной были две щетки — одна новая, в упаковке. На холодильнике — магниты из городов, где она, кажется, побывала. На столе — связка ключей с брелоком в виде фотоаппарата. В коридоре — штатив. Нина провела ладонью по полке, где стояли альбомы. Святослав тем временем уверенно дернул шнур на жалюзи:
— Я принес твои любимые круассаны из «Бонжур». Ты же их обожаешь.
— Я?
— Да.
Он ходил по кухне как хозяйка, вздрагивая всякий раз, когда телефон вибрировал. Несколько раз он отлучался в коридор «ответить по работе», и оттуда доносилось шипение его голоса. Нина пыталась сохранить баланс, как человек, которого пытаются покормить еду из чужих тарелок.
Позже, когда она осталась одна на минуту, она открыла один из альбомов. На первых страницах были дети — шумные, яркие, с глазами-лунами. Под каждым снимком подписи аккуратным почерком:
«Это Тимка. Он считает, что его нос растет от мыслей.»
«Катя знает, как звенит тишина.»
«Марта...»
Нина задержала взгляд. Внутри кольнуло, как иголка от булавки. «Марта». Она провела пальцем по слову. Буквы легли под ноготь. В следующем развороте — девочка с короткими челками, пальцы, держащие белый шарик. Подпись: «Это руками живут.»
Нина не успела перевернуть страницу: в кухню вернулся Святослав и мягко, но настойчиво прикрыл альбом.
— Не надо. Позже. Врач сказал — постепенно. А то опять голова закружится.
— Кто такая Марта?
— Да кто их вспомнит. Какие-то дети из... кружка, кажется. Ты снимала для фонда. Ты всем помогала — ты такая. Добрая.
Он говорил «ты такая» так, как будто описывал чужую женщину, которую надо уговорить стать послушной. Нина нащупала в кармане джинсов бумажку — скомканную, как сушеный лист. Там было написано: «Сегодня Марта смеется так громко, что из нее выскакивает солнце». Ее почерк. Ее мысли. Ее жизнь до — кто знает чего. Она сжала бумажку. Боль в голове отозвалась как эхо. В дверь позвонили.
На пороге стоял мужчина. Он выглядел так, словно пришел на важный разговор и уже пожалел. В руках букеты не было. У него были глаза, в которых отражались — как в окне — ее собственные тени. Он не сделал шага вперед, просто сказал:
— Нина.
В груди у него дрогнуло. У Нины тоже. Святослав возник рядом, как барьер, шагнул вперед.
— Вы кто?
— Максим, — сказал мужчина. — Нина, можно я...
— Нельзя, — перебил Святослав. — Нина нужна покой. Врач запретил. И вообще, почему вы здесь?
— Потому что мне не запретило сердце, — тихо ответил Максим. — И потому что...
Он встретился с Нининым взглядом. Она почувствовала, как внутри что-то резко, как на морозе, треснуло. Она не узнала его, но с ним было ощущение воздуха. Прямого, без примесей.
— Подождите, — сказала она. — Можно... вы зайдете потом?
Святослав повернулся к ней слишком быстро:
— Ты что делаешь? Он тебя не знает. Он тебя использует. Я звонил ему — он не родня. Он кто? Директор какого-то... Ну... Неважно. Ты должна... ты должна довериться мне.
«Должна» — очередное непрошеное слово. Нина кивнула. Она боялась. Она боялась даже своего страха — он был чужим, непрошеным.
На следующий день в дом пришла женщина из органов опеки. Она говорила сухо и будто издалека:
— Нам известно, что вы подавали документы на оформление опеки над Маргаритой К. В связи с травмой неплохо бы, Нина Сергеевна, написать заявление о переносе сроков. Или... возможно, вы переосмыслили планы?
Она улыбнулась — сочувственно, но как медсестра, которая укол сделает все равно.
— Я... — Нина запнулась.
— Мы переосмыслили, — вступил Святослав. — У Нины сейчас здоровье. Какая опека? Мы же свадьбу готовим. Потом, конечно, если захотим детей... правда, Ниночка? Отдадим время родным.
«Родным». Нина вдруг почувствовала, как на губах расползается вкус железа. Она подняла глаза на женщину. Та качнула головой — мол, «я понимаю». А Нина ничего не понимала. Она почувствовала только, как по ее ноге спустилась невидимая нитка, к которой она тянулась на одеяле больницы.
Вечером она вскрыла папку, которую нашла в столе. Внутри — договоры, письма, и целая кипа фотографий. На одной — она, Максим и Марта в реке. На другой — она и Марта разводят краски. На третьей — Максим держит в руках рубашку с зеленым принтом и смеется. Нина просматривала их, как читают письмо с конца. На обороте каждой фотографии — даты и короткие заметки. «Сегодня Марта впервые уснула без сказки. Просто рядом. Я не знала, что можно так любить тишину». «Максим боится высоты, но ради детей полез на лестницу, чтобы повесить рамки. Я боюсь не успеть. Мы вдвоем что-то успеваем».
Она не заметила, как краем глаза увидела свое отражение в стекле — глаза распухшие, пальцы в тонких белых разводах. Она не знала, кого она любит. Она знала только, что ее жизнь была не пуста, а сейчас ее пытаются расписать заново — чужими цветами.
— Это... — она подняла взгляд на Святослава. — Это кто?
— Это... — он улыбнулся, но глаза остались холодными. — Коллеги, клиенты, дети с проектов. Нина, ты же фотограф. Ты снимала всех, кого встречала. Не смешивай работу и жизнь.
— А эта? — Нина подняла снимок, где Марта, неуклюже прижимаясь, от счастья кривит губы.
— Какая-то Марта, — произнес он. — Ну хочешь, я напечатаю тебе хоть сто таких? Я договорюсь. Главное — ты со мной. Ты же со мной.
Он умел лепить фразы, как пластилин. В них не было пустоты — в них была липкость. Нина почувствовала, как изнутри поднимается злость. Она отложила снимки, прижала ладонями глаза. Голова раскололась. Из глубины сознания поднялся шум — как от пленки, которую крутят задом наперед. И среди этого шума мелькнул голос — спокойный, не торопящий:
«Не обещать детям того, чего не выполните. Если приходите — приходите».
Максим.
Он стал, как штырь, к которому подтягивают себя.
Утром Нина сказала:
— Я хочу к детям. К тем, из альбома. Надо... вернуться туда.
— Зачем? — слишком резко спросил Святослав. — Едва ноги держат. Там зараза, шум. Тебе нельзя нервничать. Потом, Нина. Со мной потом. А сейчас — плавно, спокойно. Мы съездим к моей маме, она давно ждет. Она хочет познакомиться.
Слово «мама» сорвалось с ветки и разбилось, как стеклянный шар. Нина почувствовала себя в ловушке. Весь день она ходила по квартире, как по кругу. Снимки лежали в ее сумке. Вечером, когда Святослав ушел «на встречу», она надела кроссовки и вышла. Лифт пах чужими духами. Внизу было прохладно и долго. На остановке она дрожала, как тощий пес, и прислушивалась к своим ногам.
Интернат встретил ее шумом. В коридоре пахло супом и мокрыми волосами. Марья Ивановна обняла ее так, как обнимают человека, вернувшегося с войны — не громко, но не отпуская.
— Ниночка... — она вытерла уголок глаза. — Нам сказали... мы не знали... Как же ты?
Нина стояла, как человек, который не знает, что ответить, у которого вопросов больше, чем слов.
— Она пришла, — сказала Марья Ивановна кому-то из дверей. — Она пришла.
Марта появилась без предупреждения — как птица, которая залетела в комнату и не знает, как приземлиться. Она остановилась на пороге, и ее глаза стали глубже, как колодец.
— Тетя Нина? — спросила она, и голос ее ломался, как ветка. — Это вы?
Нина хотела улыбнуться, но у нее не получилось. Она сглотнула.
— Привет, — произнесла она. — Я... мне сейчас трудно. Я... я потеряла...
— Вы нас забыли, — спокойно закончила Марта. В этом спокойствии было столько беды, сколько не помещается ни в одну взрослую кухню.
Нина кивнула. Она протянула руку, но остановилась в воздухе. Тогда Марта сама подошла и коснулась ее пальцев — только кончиками, как любого света. Это касание оказалось как фотография: в нем было и «сейчас», и «до». Нина ничего не вспомнила. Но в ней развернулась тишина — та, в которой можно стоять.
Максим вышел из кабинета, не спеша. Он выглядел устало, но упрямо. Он остановился чуть поодаль, давая им пространство.
— Я нашла снимки, — сказала Нина, глядя на него. — Ваши. Наши. Я знаю, что я... была здесь. Я... не могу... Я хочу быть честной. Я ничего не помню. Но я хочу... попробовать.
Максим кивнул.
— Хорошо. Тогда просто посидим. Мы ничего не будем пытаться выжать. Мы просто будем.
Они сидели в музкомнате на старых креслах. Марта рисовала. Максиму принесли отвратительный чай в граненом стакане и сахар в бумажных пакетиках. Нина перематывала ремешок камеры и слушала, как дети на улице играют в «съедобное-несъедобное». Каждый звук становился якорем. Солнечный зайчик на подоконнике прыгал по линолеуму. Вдруг Марта подняла голову:
— Помните, как вы говорили: «Лицо — это как окно. Главное — в нем смотреть»? Я тогда так смеялась, потому что окно — это же дырка. А вы сказали, что дырка — это то место, где в дом заходит свет.
Нина не помнила этих слов. Но они были ее. Это было как услышать свою интонацию в чужом голосе. Она потерла виски. Мир чуть сдвинулся.
— Я... — начала она, но в дверях возник Святослав.
Он вошел, как в собственный дом — быстрым шагом, расправив плечи. Его лицо было без крови.
— Я же говорил: ей нельзя! — крикнул он. — Вы кто такие вообще? Что вы делаете с моей невестой?
Он взял Нину за локоть. Она дернулась.
— Отпустите, — сказал Максим тихо, твердо.
— Вы не врач. Вы вообще никто. — Святослав дернул сильнее. — Нина, домой. Немедленно.
— Я хочу здесь остаться, — произнесла она. Голос прозвучал, как щелчок. — На час.
На миг он растерялся. В его глазах вспыхнуло — злость, обида или страх — невозможно понять. Он осмотрелся, словно искал союзников — пусто. Он выдохнул, вырисовав улыбку:
— На час так на час. Только не утомляй себя. У тебя назначение вечером. Мы же мама...
Максим записал ей что-то на бумаге, сложил и положил в карман ее куртки.
— Это — одна вещь, которая тебе принадлежит, — сказал он. — Если возникнет тревога — звони.
Бумага грела. Казалось, что в ней спрятана не телефонная цифра, а крошка огня.
Следующие дни стали странными. Святослав вдруг стал мягче — не встревоженный, а вычисляющий. Он окружил Нину заботой — уборщица, которой он дал ключ, перестраивала мебель, он привез какую-то дорогую постель, он говорил: «Ты такая молодец. Память — пустяки. Мы начнем с чистого листа». С чистого листа с ним — а не с собой. Он показывал ей фотографии — своего детства, своей квартиры, своих друзей, которых Нина не знала и, честно говоря, не хотела знать. Он был внимателен к мелочам, но не внимателен к ее молчанию. Он перекрикивал ее паузы словами, как если бы боялся, что из этих пауз выплывет что-то страшное.
Однажды ночью Нина встала за водой. В коридоре темнота была густой. Она на ощупь открыла шкаф и нашла коробочку с негативами. Пальцы помнили — двигались уверенно, как у слепого. Она зажгла лампу в кухне и поставила на стол лупу. В каждом прямоугольнике — кадр ее жизни. И в нескольких — мужчина, которого она не помнила, — но который стоял, откинув голову, смеясь, и на которого хотелось смотреть. И девочка — та самая. И еще — шнур от шарика на её пальцах. И у Нины в груди, как на затворе, что-то щелкнуло. Не память — а доверие к тому, что было. Она коснулась негативов, а они оказались теплее ее пальцев.
Утром она сказала:
— Святослав, расскажи мне, как мы познакомились. Где, когда, кто был рядом.
— О, — он улыбнулся так, будто прошел экзамен. — Это было... чудо. Я стоял в кафе на Садовой, а ты... чашка кофе, шоколад, из твоего кармана выпала флешка. Я поднял, а ты улыбнулась. Мы разговаривали полтора часа. У тебя тогда был... тяжелый период. Я был твоим лучшим решением. — Он чуть наклонился, добавляя: — И остаюсь.
— А когда это было? Какого числа?
Он замешкался — на долю секунды. Затем назвал день, который по его голосу книжно красиво звучал. Нина взяла свой альбом. Дата того дня была подписана на обороте снимка с Марией Ивановной и Максимом — «первый урок». Она смотрела то на число, то на Святослава и почувствовала, как в ней оттаивает холод.
— Ты уверен? — спросила она тихо.
— Конечно, — не моргнув, ответил он. — У тебя, возможно, даты путаются.
Если бы Нина была человеком из прежней своей памяти, она, может, промолчала. Но сейчас ее тело было ее памятью. Оно протестовало. В обед она поехала в интернат. Марта встретила ее словами: «Мы решили печь пирог. По вашему рецепту. Если мы, типа, неправильно, вы нам скажете». Нина ответила: «Я не помню рецепт», — и они вместе смеялись, замешивая муку, и обсыпали друг друга сахарной пылью. Рядом, невидимо, собиралось — что-то как стая птиц, которая может в любой момент сорваться.
Максим подошел к ней на кухне, где пахло ванилью и разговорами.
— Тебе нелегко, — сказал он. — И мне нелегко. Я хочу дергать, я хочу кричать, что люблю, и что тот — чужой. Но я дал себе слово — не давить. Я здесь. Когда ты посмотришь в мою сторону и скажешь «да» или «нет» — я приму. Но если ты чувствуешь, что что-то не так — доверься этому.
Нина кивнула. В ее голове на секунду исчез звон. Она хотела сказать что-то вроде «Мне тебя не хватает, даже если я тебя не помню», но язык оказался осторожным — новым.
Вечером Святослав принес колье — дорогая реклама любви. Нина посмотрела на себя в зеркало: чужая женщина с чужим украшением. Она сняла его.
— Не хочу, — сказала.
— Ты капризничаешь. Это нормально, — отмахнулся он. — У травмированных бывают перепады.
— Я не капризничаю, — сказала она, впервые посмотрев ему прямо в зрачки. — Я думаю.
Он отступил на шаг, словно увидел в ней новый контур, и хмыкнул.
— Думай, — бросил он. — Только не забудь, кто с тобой был все это время. Кто не уходил из больницы. Кто делал тебе чай. Кто решал за тебя.
«Решал за тебя» прозвучало как сущность. Нина поняла: этот человек строит ее броню и одновременно держит ключ. Ей холодно стало.
На третий день она нашла записную книжку — свою. Там была запись: «Максим: не забудь, что окном в дом заходит свет». «Марья Ивановна — торт на пятницу». «Марта — новые кроссовки (весна)». «Кольцо?» — вопрос, обведенный и перечеркнутый. Она гладила эти слова, как гладят шрам — осторожно, чтобы не вскрыть. Когда вечером к ней пришли еще двое людей — молодая пара — и начали говорить: «Мы так рады, что ты... мы же друзья...», Нина перестала слушать слова и стала слушать паузы. Паузы были пустыми.
В один из воскресных дней интернат устроил «День открытых дверей». Дети показывали, как они научились фотографировать. Особенно гордилась Марта — у нее был целый стенд «Руки». Нина пришла рано, помогала вешать фотографии, шуршала скотчем, проваливалась в спокойную работу. Святослав написал ей: «Не задерживайся». Она не ответила. А потом — так бывает — влетело событие.
Среди детских снимков, висящих на клепках, была фотография с рамкой — «Мы — есть». Та самая выставка. И рядом — маленькая записка, явно Мартын почерк: «Это — мой дом. Это — тетя Нина и это она. Точка». Нина стояла с непокрытой головой, и солнце билось ей в темя. И вдруг — прозрачно, как лезвие — к ней вернулся звук. Как щелчок. Потом — цвет. Потом — два, три лица. Как будто кто-то издалека включил проектор ее жизни.
Она увидела: свои руки, которые держат Максимову щеку. Свой смех, в котором она сама способна раствориться. Пятно кофе на его футболке. Праздник в интернате, где дети выстроили пирамиду из тетрадок. Марта, которая засыпает, положив голову ей на колени. И — темный дождь, в который они втроем бежали домой, и лужи, которые были как зеркала. И она — говорящая: «Лицо — это окно».
Слезы пришли неожиданно. Она даже не поняла, когда они оказались на ее щеках. Она закрыла лицо ладонями. Максим оказался рядом, не прикасаясь:
— Что?
— Я слышу, — сказала Нина. — Не все. Но слышу.
Зал пришел в движения — дети смеялись громче, взрослые хлопали, музыка из дешевого магнитофона повторяла один и тот же мотив. В эту минуту в зал вошел Святослав. Он увидел ее слезы, увидел Максима, увидел Марту. Его лицо сморщилось. Он подошел, стремительно, и произнес:
— Все. Хватит спектакля. Мы уходим.
Он взял ее за запястье, сильно, так что кости сказали «эй». Нина отпрянула. Максим встал между.
— Вы не понимаете, — Святослав усмехнулся. — Я ее жених. Кто вы? Да никто. Только директор — не того дома.
— Я тот, кто будет держать дверь, — ответил Максим. Голос его был ровным, как поверхность воды. — Чтобы ей было куда зайти.
— Нина, — Святослав понизил голос и наклонился так близко, что его дыхание стало чужим на ее щеке. — Либо сейчас, либо…
— Либо что? — спросила она. И впервые услышала свой голос прежней — твердый, обиженный, любящий.
— Либо мы разрываем помолвку, — он сказал это так, будто он — благодетель. — Ты не в состоянии принимать решения. Я всегда принимаю лучшие.
— Вы манипулируете, — произнесла Марья Ивановна со стороны, неожиданно громко. — И пугаете.
— Уймитесь, — бросил он ей через плечо. — Я решаю вопрос со своей женщиной.
Это «своей» ударило как оплеуха. Нина вдруг увидела его насквозь. Он — тот, кто не любит женщин. Он любит, когда его любят. Он любит занятые места.
— Я не ваша, — сказала Нина. — Ни чья. И если я буду чья-то — я сама решу.
— Ты не понимаешь, — прохрипел он. — Тебя все используют. Он — тоже. У него выгодно: благотворительницей станешь, дети, журналисты... Ты ему нужна как...
— Хватит, — перебил Максим. — Вы уже сделали достаточно.
Сцена распалась на звуки. Кто-то из детей заплакал. Марта подошла и взяла Нину за рукав. Она тянула ее к стенду, где висело слово «мы». Нина пошла — и тем самым сделала выбор. Святослав стоял, смотрел на их спины и, не зная, что делать дальше, несколько секунд пыхтел. Потом сказал:
— Я вернусь за тобой, когда ты поймешь. Когда ты снова будешь нуждаться.
Он ушел. Его тень долго не хотела отлипать от пола.
После этого жизнь не стала мгновенно легкой. Амнезия не отступила, как лужа после ветра. Она растворялась понемногу, оставляя лоснящиеся пятна. Нина записывала заново: «Мне нравится, как пахнет его свитер», «Марта любит не красные, а зеленые яблоки», «Я боялась вешать рамки — Макс снял ботинки и полез наверх в носках». Иногда память вела себя как вредная кошка: приходила, мурлыкала, ложилась на колени и вдруг — коготь. Иногда исчезала, оставляя невидимую пустоту. Но у Нины появился другой инструмент — не память, а вера. Она смотрела на ступни — свои и тех, кто рядом, на их конечности и руки, и понимала: тела не лгут. А тела этих людей — не лгали.
Однажды вечером Максим принес коробку. На крышке он написал: «После». Внутри — фотографии, снятые уже теперь. Нина зашла в кадр вместе с новой собой. Она смеялась — иначе, чем раньше. Марта держала ее за руку — крепче. Максим — стоял рядом, иногда уводя взгляд, чтобы не смотреть слишком пристально, не придавить силой.
— Почему «После»? — спросила Нина.
— Потому что все «до» — есть. И «после» — тоже есть, — сказал он. — И это не отменяет. Это добавляет.
Они сидели, разваливаясь на диване. Марта читала вслух дурацкие анекдоты из детского журнала. Нина слушала их, как звон кружки. Она услышала себя со стороны, как говорят люди, которые вернулись домой: «Сделаем чай?» — и улыбнулась.
Но святой покой им, конечно, не оставили. Святослав — как упрямый звук в соседней квартире — вернулся. Он прислал повестку — «о защите чести и достоинства», он писал Максиму угрозы, он приходил под окна интерната и говорил с охранником, кивал, показывал телефон. Он нашел, где работает Нина, и стоял возле газетного киоска, ожидая, что она выйдет. Он перестал быть очаровательным — он показал свои зубы. Нина обратилась в полицию. Она боялась — не до дрожи, но до белого в глазах.
Однажды вечером, когда они втроем шли домой, и ветер пах зимою, он пошел за ними. Он не скрывался. Он шел, как мужчина, уверенный в своем праве. Переход через дорогу, жёлтый свет, морось. Он коснулся плеча Нины. Максим быстро встал между, его движение было настолько естественным, что даже прохожие не заметили, что это — опасность.
— Если вы еще раз прикоснётесь к ней, — сказал он спокойно, — я сделаю все, чтобы вы забыли не только даты. Понимаете? Всё.
Это не было угрозой — это было словом человека, за которым стоит тишина. Святослав отступил. Он впервые испугался — не за себя, а потому что увидел в Нине и Максиме не одиночек, а связку. Он помялся, сделал вид, что поправляет шарф.
— Вы не понимаете, — снова попробовал он зайти с другого фланга. — Она — сломана. Ей нужен сильный. Ей нужен я.
— Я не сломана, — сказала Нина, очень спокойно. — Я — после. Но это не ломка. Это — шов.
Он посмотрел на нее и не понял. Это было их счастьем.
Судебная тяжба не состоялась — Святослав понял, что на тонком льду себя ведет он, не они. Он затих. Ушел в ту же тень, из которой вышел — липкую и пустую. Иногда Нина слышала о нем от знакомых — мельком, как упоминание о старом фильме. Он исчезал в истории, как случайное слово.
А жизнь заново начинала свою хореографию. Нина вернулась к работе с осторожностью. Она держала камеру, как держат старого друга после ссоры. В ее кадрах появилось больше воздуха. Она перестала искать идеальные лица — она снимала «после» — людей, в которых был шов. Она сделала серию «Память света» — снимки, где лица разглаживались на солнце, где руки говорили больше, чем биографии. Ее пригласили на городскую выставку. Она не опоздала.
Марта разрасталась — не в ширь, а в глубину. Она переехала к Нине в ее двушку с видом на бетонный дворик. На стене они с Максимом сделали «стену памяти». В один ряд — фотографии «до», в другой — «после». Между рядами — полоска белой стены. Они не назвали ее, но знали, что это — «между». Иногда Нина вставала напротив и смотрела. Она не всегда возвращала себе старый цвет звука. Но ей это было уже и не нужно.
В затянувшийся дождливый вечер, когда город провисал на карнизах, Максим принес документы — аккуратно сложенные, как рубеж. Он просто положил их на стол.
— Это — что? — Нина на ощупь провела пальцем по конверту.
— Это — окончательное оформление опеки, — сказал он. — Мы... Я знаю, что ты боишься окончательных слов. Но, кажется, мы готовы.
— Мы — это кто?
— Ты. И я, если позволишь. И она, — он кивнул в сторону комнаты, где Марта сомлевала над учебником.
Нина взяла конверт, покрутила в руках. Это было не кольцо, но это было — обещание. Она подумала о том, как Святослав говорил: «Я решаю». И о том, как Максим говорил: «Я держу дверь». И о том, как Марта, не зная, сказала: «Вы нас забыли». Она появилась, как луч в узкой щели.
— Давай, — сказала она.
В кабинете у опеки было тихо. Женщина в очках все та же — та, что улыбалась «медсестринской» улыбкой — на этот раз улыбалась уже по-другому. Чуть теплее. Она сказала:
— Я рада. Мы рады.
Нина расписалась. Ее рука не дрожала. Это было даже не подпись — это был звук. Как щелчок затвора — верный, без дрожи.
В тот вечер они не праздновали громко. Они купили хлеб, сыр, помидоры. Максим снизу принес бутылку вина, забытую на его кухне с прошлого века. Марта нашла в шкафу свечи с прошлого дня рождения. Они поставили три свечи — просто потому, что это красиво. И когда они задуло их, дымок вился вверх и складывался в слово: «дом».
Возможно, если бы Нина была прежней, она сказала бы «нас трое» и пустила бы в сердце пиратскую шлюпку восторга. Но теперь она была «после». Она знала цену словам и паузам. Она просто дотронулась до руки Максима и позволила себе — просто так — жить.
Осенью в город пришли холода. Утро стало просыпаться в шесть, и все похожие кабинеты в интернате становились светлее. Нина поставила в пустой нише старую ванночку для проявки — не потому, что она ей нужна, а потому, что она — как признание. Дети забегали на цыпочках и убегали на пятках. Марта приходила со школы, бросала рюкзак на пол и разражалась словами:
— У нас училка по литературе — ужас. Она сказала: «Символ — это не триколор». И поставила всем по «трояку». А я... я нарисовала вас в блокнот. Можно?
— Можно, — сказала Нина.
Потом они сидели троем и рисовали друг друга. Максим получался угловатым, Марта — смуглой бестией, Нина — слишком правильной. Они смеялись, исправляли, зачеркивали.
Иногда к Нине возвращались ночные страхи — как дверные шаги, которые слышатся, хотя никто не приходит. Она просыпалась от скрипа где-то в голове, тянула руку и нащупывала на прикроватной тумбе фотографию — «мы на реке». Это было как таблетка без рецепта. Она засыпала. Ей снились вспышки — крошечные света в темноте.
Когда весной они снова поехали на ту самую реку, где вода и берег знают друг друга по именам, Нина впервые задрала голову высоко и не испугалась неба. Оно было большим, и в нем было очень много «после». Она снимала Мартыны руки, Максимову шею, детали — как у него на локте выгорела ткань. Она не пыталась собрать «идеально». Она пыталась собрать «правду». И правда собиралась.
— Страшно? — спросил Максим, когда Марта убежала по мелким камням, словно по нотам.
— Да, — сказала Нина. — Но не так, как раньше. Раньше страшно — потому что пусто. Теперь — потому что много.
— Много — лучше, — заметил он.
— Много — лучше, — согласилась она.
Максим положил голову ей на плечо и не стал говорить про любовь. Он молчал, потому что молчание — это то, чем они научились говорить.
На обратном пути их догнал ливень. Он был жестким, как новый язык. Они укрылись в остановке, где пахло бензином и мокрым деревом. Марта стояла у стекла и писала на нем пальцем — зеркальным: «Мы». Нина смотрела на это слово и думала, что буквы всегда были рамой для света.
Она закрыла глаза, прислушалась к сердцу и услышала в нем щелчок. Это был звук, который она ждала давно. Это была не память и не чужие голоса. Это была она — та, кто есть и будет. И ее «после», и ее «до» мирно легли на одну полку.
…Через год, в их квартире, где на стене поселились ряды фотографий, где у батареи жила крошечная фикусная роща, где Марта училась варить идеально мягкие яйца, Нина записала в дневник:
«Не все, что забывается, — пропадает. Иногда оно превращается в свет. А у света такая память: он не держится в руке, но попадает в кадр».
Она положила ручку. Пошла на кухню. Там грелся чайник, пахло яблочным пирогом. Максим возился в шкафу, ругаясь на впопыхах придуманные «чертежи» полок. Марта спорила с ним о том, насколько вверх вешать скворечник на балконе. Нина остановилась в дверях, как когда-то в больнице: чужое место, чужая история. Но теперь это было ее место. Ее история. И рядом с ней были — не видения, не придумки — живые, шумные, сильные.
Она подняла камеру. Щелчок.
На снимке трое. Не идеальные. Не собранные. Но — видимые. И это было достаточно.