Вам когда-нибудь казалось, что самое страшное уже позади? Что ты выпила свою чашу горькой полыни до дна, и теперь жизнь, как залатанный после зимы асфальт, хоть и некрасиво, но потихоньку выравнивается?
Мне так казалось. Целый год. Я, как та лягушка, что в молоке масло взбила, барахталась, боролась, пыталась спасти то, во что верила больше всего на свете — свою семью. И вот, когда усталость сменилась тихим, осторожным спокойствием, мой муж Сережа подошел ко мне с такой новостью, от которой мир рухнул во второй раз. И на этот раз — окончательно.
Живем мы в селе, где все друг друга знают. Не город, но и не деревня. Двухэтажный кирпичный дом, доставшийся нам еще от свекрови. Утром слышно, как на улице «Газель» тормозит, везут хлеб в магазин, а вечером — как соседка тетя Люда зовет с балкона кота Мурзика. Жизнь течет медленно, как речка.
После той истории с изменой прошел ровно год. Той самой, о которой я узнала по духам «Красная Москва», которых у меня никогда не было, на воротнике его рабочей куртки. Он не стал отпираться, плакал, говорил, что одумался, что это все кончилось, что он — дурак. А я… я смотрела на наши общие фотографии на комоде, на вышитую мной салфетку под телевизором, на его тапочки у порога и думала: а куда мне деваться-то? Вся жизнь здесь. Дом, обжитый за двадцать лет, совместные воспоминания, как старые обои, проросшие в стены.
Простила. Не сразу. Сначала были ночи, когда я ворочалась, глядя в потолок, а он лежал смирно, притворяясь спящим, и я чувствовала, как он напряжен. Потом стали потихоньку разговаривать. Сначала о быте: «Кран опять подтекает», «В электричке Игорь Петрович говорил, что тарифы на свет опять поднимут». Потом и о чем-то большем. Как будто заново учились ходить после тяжелой болезни.
В тот вечер я как раз стряпала пироги с капустой. Стояла у плиты, замешивала тесто, и на душе было почти светло. За окном шел первый осенний дождь, стучал по жестяному подоконнику. В доме пахло сдобой и уютом. Сережа вошел на кухню, помятый после работы, в засаленной спецовке. Помолчал, глядя, как я управляюсь с тестом.
«Лен, давай я помогу», — предложил он как-то неуверенно.
Я кивнула на чайник: «Поставь, пожалуйста, вскипяти».
Он повозился у раковины, потом сел за стол, тяжело вздохнул.
Я почувствовала — неспроста он. Не до чая ему.
«Лена… — начал он, вертя в руках стакан. — Я к тебе… с просьбой. Ты только не кипятись сразу, ладно?»
У меня в груди что-то екнуло, холодной иглой. Руки сами замедлили движение. «Какая еще просьба? Премию на работе опять задержали?» — попыталась я съехидничать, но голос дрогнул.
«Нет… Дело… посерьезнее». Он поднял на меня глаза, и в них был такой страх и такая мольба, что мне стало физически нехорошо.
«Это… насчет той… ну, Татьяны».
Имя это прозвучало в нашей кухне как выстрел. Год мы его не произносили. Я вытирала руки о полотенце, медленно, будто оттирая от них что-липкое.
«Что насчет нее?» — спросила я тихо, почти шепотом.
«Она… Лен, ты только пойми… Она умерла. Месяц назад».
От этих слов у меня в голове ничего не сложилось. Умерла. Чужой человек, призрак, тень из прошлого. Какое это имеет ко мне отношение?
«Соболезную», — выдавила я сухо, поворачиваясь к плите, чтобы он не видел, как дрожат мои пальцы.
«Лена, не надо так… — он встал, подошел ко мне сзади, но не решался прикоснуться. — Дело в том, что… у нее остался сын. Андрей. Ему девять».
Мир сузился до размера кухни, до шипения чайника, до липкого теста на моих пальцах. Я понимала каждое слово по отдельности, но вместе они не складывались ни в какую логику. Какая разница, какой у нее там сын?
«И что?» — обернулась я к нему. И тут увидела его лицо. Все. Разом. Вину, отчаяние, надежду и тот ужас, который копился в нем, видимо, все эти недели. И все кусочки пазла в моей голове с треском встали на свои места. Без всяких слов.
Я медленно, как подкошенная, опустилась на табуретку у печки. Руки, испачканные в муке, беспомощно легли на колени.
«Твой?» — спросила я, и мой голос прозвучал как чужой, из-за угла.
Он молча кивнул, уставившись в пол.
Вот так. Сидишь ты на своей кухне, пахнет пирогами, жизнь только-только начала налаживаться, а твой муж, которого ты простила, сообщает тебе, что у него есть ребенок. На стороне. Живой, настоящий мальчик. Которому девять лет. Значит, вся его «случайная и быстро закончившаяся» связь длилась гораздо дольше, чем он говорил. Значит, он все это время знал. И молчал.
Тишина в кухне стояла густая, звенящая. Только чайник выл на плите, требуя внимания. Сережа наконец выключил его. Звук щелчка был оглушительно громким.
«Он сейчас в детском доме, — прошептал Сережа. — Родственников у Тани нет, родители давно умерли. Мальчик один… Совсем один».
Я смотрела на запотевшее окно, за которым моросил дождь. Девять лет. Значит, он родился, когда мы с Сережей уже были семьей. Когда мы вместе выбирали обои для этой самой кухни. Когда я хоронила свою мать, и он поддерживал меня. Всё это время у него была другая жизнь, другой ребенок.
«И что ты хочешь?» — спросила я, и голос снова был чужим.
«Признать его? Платить алименты? Привозить к нам в гости?»
«Лена… — он опустился передо мной на колени, взял мою руку, но я ее выдернула. — Его некуда деть. Детдом… Ты понимаешь? Он мой сын».
«А я кто?» — крикнула я вдруг, и этот крик разорвал тишину, как ножницы тонкую ткань. — «Я кто, Сережа?! Та, у которой детей не было? Та, которая не смогла? Так и скажи! Ты привел в дом чужую бабу, а теперь хочешь привести и ее ребенка, потому что твоя законная жена — не может иметь детей!»
Слезы хлынули сами, горячие, горькие. Да, это была моя самая страшная, незаживающая рана. Мы с Сережей не могли иметь детей. Прошли кучу врачей, сдали все анализы, но ничего не помогало. Это была наша общая боль. И вот теперь он плюнул в эту рану, да еще как.
«Нет! Ленка, родная, нет! — он схватился за мои колени, его плечи тряслись. — Я не для того… Я просто не могу его там оставить! Он же ни в чем не виноват!»
«А я виновата?! — рыдала я, отталкивая его. — В чем я виновата, скажи?! В том, что верила тебе? В том, что простила?»
Он не отвечал. Сидел на полу, уткнувшись лбом в табуретку, и его крупное тело сгорбилось, стало маленьким и жалким.
***
Три дня мы жили как в тумане. Я — в спальне, он — на раскладушке в зале. Не разговаривали. Пироги так и стояли на столе, зачерствели, я в итоге выбросила их в помойное ведро. Смотрела на них и думала: вот так и наша жизнь. Казалось бы, все продукты свежие, и руки умелые, а получилось нечто несъедобное, что остается только выкинуть.
А потом я пошла в тот детдом. Сама не знаю, зачем. Может, чтобы окончательно убедиться, что это не страшный сон.
Мне его показали в актовом зале, где дети рисовали. Он сидел отдельно от всех, худенький, с темными волосами, как у Сережи в детстве на фотографиях. Сидел и что-то старательно выводил карандашом на листе бумаги. Воспитательница окликнула его: «Андрей, к тебе гостья».
Он поднял глаза. Большие, серые, точно такие, как у моего свекра. В них не было ни страха, ни интереса. Одна усталая покорность. Я подошла, села рядом.
«Рисуешь?» — спросила я, и голос мой сорвался.
Он молча кивнул, показал. На рисунке был дом. Обычный дом с трубой, из которой шел дым, и два человечка — большой и маленький.
«Это кто?» — поинтересовалась я.
«Мама и я», — тихо сказал он. И добавил, уже почти шепотом: «Но мамы больше нет».
В этот момент во мне что-то перевернулось. Не простила я Сережу, нет. И злость никуда не делась. Но я посмотрела на этого мальчишку, на его рисунок с несуществующим домом, и поняла одну простую, страшную вещь. Он был так же одинок и несчастен, как и я. И так же ни в чем не виноват.
***
Я не спала всю ночь. Ходила по комнатам нашего тихого, пустого дома. Провела рукой по корешкам книг в шкафу, по столешнице, по спинке кресла, где Сережа любил смотреть телевизор. Этот дом был моей крепостью, моим продолжением. И вот теперь в него должен был войти кто-то чужой. Ребенок, который будет вечным напоминанием о предательстве.
На рассвете я вышла на кухню. Сережа сидел за столом, не раздеваясь, будто только что пришел с работы. Он ждал. Ждал моего решения.
«Завтра поедешь и заберешь его», — сказала я спокойно.
Он поднял на меня глаза, полные недоверия и надежды. - «Лена…»
«Не благодари, — резко оборвала я. — Я делаю это не для тебя. И не для него. Я делаю это… потому что не могу по-другому. Потому что я помню, каково это — быть одной».
Он заплакал. Мужчина, прошедший и завод, и армию, сидел и плакал, как ребенок, уткнувшись лицом в ладони.
***
Андрей живет с нами уже два месяца. Он тихий, замкнутый. Сережа пытается с ним сблизиться, но получается пока плохо, слишком много потерянных лет. Мальчик называет меня по имени-отчеству — Елена Петровна.
Иногда ночью я просыпаюсь от того, что слышу, как он ворочается в соседней комнате, которую мы для него обустроили. И лежу, смотрю в потолок и думаю: а что же дальше? Любви у меня к нему нет, одна лишь жалость и какое-то огромное, тяжелое чувство долга. Сережа ходит вокруг нас на цыпочках, пытается угодить обоим, и видно, как он измучен этим.
Жизнь не стала сказкой. Она стала другой. Трудной, неудобной, с новой, незаживающей болью. Но в ней есть этот мальчик, который теперь моет посуду после ужина и делает уроки за своим столом. И я не знаю, смогу ли я когда-нибудь его полюбить. Но я знаю, что не смогу его выгнать. И хочу постараться сделать так, чтоб он не чувствовал себя одиноко в этом мире, чтоб знал - что у него есть дом, и есть люди - которые за него переживают, и кому не безразлична его судьба.
***
Спасибо всем, кто поддерживает канал лайком и подпиской.