Проспал Емеля весь день и всю ночь, а проснулся с больной головой, в темноте и тесноте. Пахло деревом, смолой и чем-то сладким, чем-то необъяснимо приятным. Ни рук онемевших, ни ног затекших Емеля вытянуть не смог. Почувствовал, как его на волнах качает то вверх, то вниз, то вверх, то вниз.
Догадался Емеля, что царский вельможа его накормил, напоил, да по приказу царя в бочку с железными обручами посадил. И вот он теперь в синем море. Волна, убаюкивая, подбрасывает бочку то вверх, то вниз. Хотел было Емеля снова заснуть, но вдруг понял, что он в бочке не один, понял, что руки его онемевшие и ноги затекшие переплетены с другими руками и ногами. Тонкие ручки и ножки, не то детские, не то девичьи. Подумал Емеля еще чуть-чуть, и понял он, что необъяснимо приятный запах исходит от девицы.
— Кто тут? — спросил Емеля.
А ему ответили:
— Марья-царевна я.
— Вот те раз! Я много народу подавил, когда по деревне ездил, меня за то царь и наказал. А тебя за что?
— За то, что полюбила тебя крепко, Емелюшка. Не хотела, чтобы ты один-одинешенек в синем море погибал.
Темно было в бочке. Емеля не видел ни лица Марьи, ни волос, ни плечиков, но показалось ему, что от смущения царская дочь вся покраснела с головы до пят.
— Какая ты добрая, Марьюша, какая ты славненькая, — сказал Емеля. — Дай твой пальчик поцеловать.
— Ой, а вдруг батюшка заругает?
— Не заругает. Да и нет у нас больше ни батюшек, ни матушек, никого нет, бросили нас все, только мы с тобой друг у друга остались.
Ветры буйные разгулялись, волны поднялись. Взволновалось синее море, только Емеля с Марьей того не заметили. Поцеловал он ей мизинчик, безымянный пальчик, средний, указательный и большой, потом перешел на другую ручку. Поцеловал в одну ладошку, в другую, и с каждым поцелуем он как будто все больше и больше про Марью узнавал. В детстве она сама с собой в прятки играла, в 16 лет упала с пегой лошади по кличке Жмеренка, спит на левом боку, а на правом не может, особенно на пустой желудок, боится сколопендр и выйти замуж не по любви...
Прижал Емеля ручки Марьи к своим щекам, как будто самого себя ей в подарок преподнес. На, мол, бери меня всего. Марья подалась вперед и неловко чмокнула Емелю в уголок губ. Резко отпрянула, будто обожглась, и головой о стенку бочки стукнулась. Емеля хотел пожалеть Марью, подуть на ушибленный затылочек, но та вдруг припала к его губам и поцеловала страстно, жарко, влажно.
Емеля обнял Марью, стал поцелуями лицо и шею покрывать. Шепнул царской дочке в ушко: «Сладкая моя», — и коснулся языком нежной мочки. Засмеялась Марья тихонько, а когда Емеля дотронулся до ее груди, смех девичий оборвался и стоном сменился.
Почувствовал Емеля, что Марья от его прикосновений и поцелуев обмякла вся, растаяла, как воск от огня. Шепчет что-то невнятное, дышит часто-часто, вот-вот в обморок упадет. Развязал Емеля поясок хлопковый, помог Марье снять рубаху шелковую, да прильнул к груди царевневой. А грудь у Марьи крупная, упругая, соски вверх устремлены — на крышку бочки, на облака, куда-то в запределье. Облизнул Емеля один сосок, потом второй, и так Марья застонала, что стон ее услышали морские обитатели.
Подплыли к бочке рыбки-клоуны, подплыли морские коньки, подплыли дельфины и стали с веселым посвистом да щелканьем через бочку прыгать. Спрут подплыл и спугнул игривых дельфинов. Любопытно ему стало, кто в бочке шумит, кто бочку изнутри трясет, обвил он ее своими щупальцами и сдавил, да так сильно, что не выдержали дощечки.
Просочилась вода в бочку, сначала малой струйкой, потом тугой струей. Испугалась Марья, закричала, но Емеля ее крик за крик блаженства принял и пуще прежнего задвигался, сам став струей, потоком, морем, излился он в Марью-царевну, и только потом понял, что она ладошками щели закрывает и что в бочке вода прибывает.
— Емелюшка! — воскликнула царская дочь. — Вот и погибель наша. Ты поцелуй меня на прощание, чтобы я твой поцелуй, утопая, на губах ощущала.
— Не бойся, Марьюша, не пришел еще наш час.
Сквозь щель увидел Емеля чей-то глаз мутный. Ткнул в него. А потом прошептал тихонько, чтобы Марья не услышала:
— По щучьему велению, по моему хотению — пусть мы живы останемся!
В ту же секунду бочка с треском развалилась. Закричала Марья, вцепилась в Емелю. Тяжело стало ему на плаву держаться, молотил он воду ногами, за дощечки занозистые хватался, да все без толку. Начали они тонуть, в море бездонное погружаться, в отчаяние проваливаться.
«Обманула меня щука, — подумал Емеля. — Не сработали слова волшебные. Пойдем теперь рыбам на корм, молодые, красивые, до жизни и любви охочие».
Не успел Емеля свою думу горькую додумать, как увидал в морской синеве фигуру большую. Не большую, а огроменную, как самая огроменная гора, какую доводилось Емеле видеть. Словно одну гору на другую поставили и в море зашвырнули. Плыла громадина к ним, пасть гигантскую открыв и засасывая в себя все без разбору — рыбу, кальмаров, рачков да прочую живность. Закрутило Емелю с Марьей, завертело и вместе со спрутом окаянным и щепками от бочки в темноту засосало — в пасть Чудо-Юдо-Рыбы-Кита.
Почувствовал Емеля не страх за свою жизнь, а сожаление. Сожаление о том, что он больше никогда не увидит Марью-царевну, не поцелует ее маленький, как зернышко, ноготок на мизинце, не ощутит тепло и сдобную мягкость ее тела. Зажмурился Емеля изо всей мочи, к смерти и к вечной разлуке с Марьей приготовившись, а когда ничего такого как будто бы не случилось, открыл глаза, и явилось перед ним диво дивное.
Увидел Емеля городочек, но не простой, а весь из обломков затонувших кораблей построенный. Были тут и почти что целые судна, и надвое переломленные, кое-где один корабль на другом громоздился, а между ними висели деревянные мостики. В каютах теплился свет от свечей. Тут и там торчали мачты, их верхушки терялись под темными сводами китовьего чрева. На палубах сушились вещи.
Так засмотрелся Емеля по сторонам, что на мгновение позабыл о своей ненаглядной Марье.
— Емелюшка, — позвала она его жалобно.
Стояла она босая, голая, грудь рукой прикрывая, а лоно — дощечкой от бочки. Вода стекала с длинных волос Марьи и капала на что-то красное и склизкое, что служило здесь землей. Двинулся Емеля в сторону Марьи, чтобы обнять ее, успокоить, прикрыть собой наготу любимой, но поскользнулся и чуть было не упал.
И тут за спиной его раздался голос:
— На карачки становись, добрый молодец, а не то расшибешься.
Обернулся Емеля и увидел трех старух, одну толстую, другую тонкую, а третью ни то ни се. Они медленно ползли к ним на четвереньках, тяжело дыша и охая. У самой крупной было черное лицо и большие губы. Средних размеров старушка первой доползла до Марьи, села на колени и сняла с себя платок широкий, протянула его царевне. Обернула Марья платок вокруг себя и по примеру старух уселась на коленки.
— Садись, соколик, садись, — велела Емеле тонкая, как тростинка, старуха. — Знакомиться давайте. Кто вы такие, да откуда к нам пожаловали?
Начал Емеля рассказывать, как они в море очутились и как в пасть китовью угодили. Рассказывал, а сам то и дело с удивлением поглядывал на черное лицо толстой старухи да на женщин и девочек, — жительниц городочка, — которые мало-помалу стали выходить на палубы, чтобы поглазеть на чужаков.
Когда Емеля закончил свой рассказ, худая старуха рассказала им, что Чудо-Юдо вот уже десять лет как никого не проглатывал — ни людей на кораблях, ни самих по себе людей, ни даже зверья какого крупного. За эти годы в Чудоюдинске от неведомой болезни померли все мужики от мала до велика, а новых мужичков не народилось. Хозяйство пришло в упадок, девки затосковали, а особо ретивые попытались проделать дырку в Чудо-Юдином нутре. На волю, глупые, мечтали вырваться, о суше грезили, о той жизни, какой жили их матери и бабки. Дырка закровила, загнила и вонять стала, а беглянок выпороли.
— Вы не думайте, у нас тут хорошо живется, — сказала средняя старушка. — Раз в день Чудо-Юдо столуется, нам еда всегда перепадает — то рыбка, то еще что. Поле пахать тут не надо, ходи да корм под ногами собирай. В лес за дровами ездить не надо, выдрал досок из кормы да жги себе на здоровье.
— Когда работать не надо — это хорошо, — отозвался Емеля.
Тут ему в локоть Марья вцепилась, да так крепко, словно они опять тонули.
— Ой, Емелюшка! Не хочу я здесь, в рыбьем городе, жить, тут пахнет плохо, мокро, холодно.
— Ну, может, как-нибудь… — ответил Емеля.
— А как же солнышко? Оно тут не всходит и не заходит. А ветерок как? Не дует совсем. Травка не растет, птички не поют, нет ни курочек, ни коровеночек.
—Ну, может, и ничего… — сказал, зевая, Емеля.
Лень ему было из Чудо-Юды выбираться да планы на будущее строить. Затянулось их путешествие. Хотелось на печь улечься, обнять Марьюшку и в сон провалиться.
— Никому еще не удавалось отсюда выйти, — сказала худая старуха. — Но ты, милая, не печалься. Пообвыкнешься. А сейчас поздно уже, мы вас в каютку отведем. Утро вечера мудренее.
Встали старухи на карачки и поползли к домам-кораблям. Емеля и Марья следом двинулись. Полз Емеля, с черной старухи глаз не спуская. Зад ее мясистый из стороны в сторону колыхался, как стог сена в ураган. Лицо, шея, руки у нее были черными, а пятки — светлыми, почти как у обычных людей. «Чего только нет на свете», — дивился про себя Емеля.
Привели их в каюту с кроваткой двухъярусной и дали рыбы вяленой. Длинная старуха пожелала Емеле с Марьей доброй ночи, средняя старушка пожелала им сладких снов, а толстая старуха с черным телом и светлыми пятками ничего не пожелала. Шепнула она гостям, чтобы они дверь на ночь не закрывали. Емеля с Марьей плечами пожали да на кроватке устроились. Обнялись и заснули, не поевши, потому что за минувший день от рыбы вокруг уже воротило.
Первой проснулась Марья. Ткнула Емелю острым локотком, насилу его разбудила. В дверях стояла толстая старуха, а из-за ее широкой спины выглядывали девушки — такие же черные, но не такие же толстые, как старуха. Кудрявые, большегубые, в ушах серьги самодельные из ракушек. Старуха поставила свечку на стол и повалилась на колени, но в этот раз она не ползти собралась, а умолять:
— Это дочери мои, семеро их у меня, все умницы, красавицы, им бы замуж выйти и деточек наплодить, да вот беда, не от кого у нас ребеночка понести, прошу, умоляю, заклинаю, позвольте им с Емелей возлечь, чтобы им, молодым, мамками стать, а мне, старой и больной, — бабкой.
Зарыдала старуха, рукой дочкам махнула, и те тоже плакать принялись. Когда старуха на колени бухнулась, увидал Емеля, что девушки не только кудрявые да губастые, но и полностью обнаженные. Груди у них большие, как арбузы, с черными-пречерными сосками, а бедра такие широкие, что руками, если захочешь, не обхватишь.
— Прости, старая, но не бывать тому, — сказал Емеля. — Я не сам по себе такой, я Марье-царевне весь принадлежу, я — ей, она — мне.
Махнула тогда старуха рукой, и дочки ее тоже на колени упали. Пуще прежнего зарыдали.
— Ох, помираю я! — заголосила старуха. — Ох, больно-то как! Не видать моим девочкам счастья! Ох, не видать! Зачем же я, дура, их на свет родила, зачем выкормила, выходила, воспитала! Лучше б я их всех во младенчестве утопила, как котят! Лучше б так, чем весь век в девках проходить!
— Хоть режьте меня, но не предам я любовь свою, не обижу ненаглядную свою, — ответил Емеля, стараясь смотреть на Марью, а не на чернокожих девушек.
— Ох горе-то какое! — опять запричитала старуха. — Пойдем, доченьки мои несчастные, пойдем, нецелованные, и жемчужины драгоценные, которые с собой принесли, унесем, и выбросим их в яму выгребную, гадкие жемчужины, никому не нужные жемчужины!
— Емелюшка, — подала вдруг голос Марья. — Пожалей бедненьких. Чего же они, не люди, что ли? Человек человеку помогать должен, добром за добро платить. Они нас рыбкой вон накормили, спать в сухости уложили. Неужели трудно нам им помочь?
— Но как же, любовь моя?..
— Не волнуйся, милый, я же знаю, что ты мой навеки. Мы сейчас все устроим.
Велела Марья принести бочку без дна и крышки. Емеля по просьбе царевны разделся догола, сел на пол, а бочку на себя надел, так что туловище и голова внутри оказалась, а ноги и достоинство мужское — снаружи. Легла Марья на верхний ярус кровати, посмотрела на него сверху вниз.
— Это твоя бочка верности, сиди в ней и не высовывайся, — сказала Марья. — Пока девки на тебе будут трудиться, не отрывай от меня глаз. Есть только ты и я. Если будешь стонать, стони в мою сторону, я твой стон подхвачу и буду тебе подстанывать.
Неудобно было Емеле, неуютно как-то. Его все видят, а он никого. Начал Емеля переживать, что не получится у него чернокожим девушкам помочь, как вдруг почувствовал на себе — там, за пределами бочки и их с Марьей вселенной — прикосновение мягких рук, пухлых губ, влажного языка. Емелю словно молнией пронзило.
— Марья! — сдавленно проговорил он.
— Терпи, Емелюшка, терпи, родимый!
Не видел Емеля, которая из девушек его ласкала, но слышал ее причмокивания сладострастные, слышал приятную мелодию, которую ее сережки самодельные издавали. Постукивали раковины одна о другую, сначала медленно, затем все быстрее и быстрее.
Разгорячился Емеля, застонал, а Марья застонала ему в унисон. Вскоре девушка села на Емелю, задвигалась на нем, и тогда они уже втроем стонать начали. Закрыл Емеля глаза, и показалось ему, будто он снова в море тонет, мощный поток подхватывает его и уносит куда-то в тесную темноту, в мягкую сладость, откуда нет дороги назад.
— Ой горячо-то как! — взвизгула девушка, когда почувствовала в себе Емелино семя.
— Слезай давай! — скомандовала старуха. — Нечего рассиживаться! На пол ложись, ноги — кверху! Давай-давай! Вот так!
Отдышался Емеля. Почувствовал, что другая девушка к нему прильнула и тряпочкой мокренькой тело вытирает. Волнистые волосы девушки на живот ему упали. И закручинился тут Емеля, понял он, что не управиться ему со всеми дочками старухиными.
— По щучьему велению, по моему хотению — пусть меня на всех хватит, — сказал Емеля.
Марья слова волшебные услышала, но спросить про них не успела. Дар речи она потеряла, когда увидела, что любимый ее Емеля как по волшебству окреп, воспрял и вторую девушку к себе позвал, а за ней третью, четвертую, пятую...
Много было сестер, но Емеля про каждую понял, какой у кого характер и причуды. Одна веселая была и шутила невпопад, другая скромная, без платка из дому не выходила, третья не любила пирожки с морской капустой, четвертая сильно потела, пятая не умела петь, хоть и очень хотела, а шестая во всем похожа была на седьмую, разве что не такая ветреная. Всех Емеля разгадал, прочувствовал, познал. Если бы он кого из этих девушек на утро в Чудоюдинске встретил, то узнал бы каждую, непременно узнал бы, даже на лицо и фигуру не глядючи.
Марья тем временем задремала. Емеля, пока изо всех сил в бочке старался, свою любимку взглядом буравил. Спящая царевна, она для него была дороже всех царств на всем белом свете. Емеля представлял, будто он входит в спящую Марью и выходит, так легко и свободно, как корова заходит в родной двор, он входит в нее и выходит, а царевна спит, даже на бочок не переворачивается, родная, любимая, домом и морской солью пахнущая. Пяточки у нее гладенькие, совсем не шершавые, не то что у черной старухи, реснички длинные-предлинные, а волосы из-за морской соли стали тверденькими, словно леденцовыми.
Задремала Марья-царевна, а когда проснулась от визга девичьего, то увидела у себя в ногах гору жемчужин, бус, колец, сережек, две короны, мешочек с монетами и золотой эфес сабли. Марья все эти драгоценности ножкой поближе к себе подвинула, чтобы не упали. Девушки чернокожие ушли, а место их заняли другие — и белые, и желтые, и брюнетки, и шатенки, и старые, и молодые. Перед бочкой с неутомимым Емелей выстроилась очередь, такая длинная, что и не понять, где она заканчивается. Пол каюты скрылся под слоем пота и соков, которые Емеля из девушек выжал.
Посмотрела Марья на Емелю, на очередь перед ним, а потом отвернулась к стеночке и обратно в сон провалилась. И приснились ей слова, какие Емеля после первой девушки прошептал, слова не простые, а волшебные, разными цветами переливавшиеся, в причудливые узоры сплетавшиеся. Взяла Марья эти слова да соединила их друг с другом в одну длинную цепь, накинула ее Емеле на шею, села ему на спину, как на коняшку, и стала шлепать по голым ягодицам. Шлеп! Шлеп! Шлепала, пока ладошка не заболела и не пришлось проснуться, чтобы затекшую руку размять. А как проснулась Марья, то поняла она, каким хитреньким ее Емеля оказался. Вместо того чтобы помощника какого к себе призвать и девушек осчастливить, он, подлец, волшебные слова себе на радость употребил. Видать, мало ему, поганцу, дочки царской стало.
К утру каждая вторая жительница Чудоюдинска у Емели побывала. Ходили теперь женщины сонные и довольные, в городе не слыхать было ни сквернословия, ни плача, ни перебранок. Стал Емеля для горожанок ясным солнышком, осветившим их жизни своим несгибаемым лучиком. Три старейшины, толстая, тонкая и ни такая ни сякая, повелели выделить Емеле с Марьей каюту побольше. По городу разлетелся слух, что отныне Емеля будет принимать у себя девушек по четным дням, а по нечетным отдыхать соизволит. Заговорили даже о том, чтобы в честь Емелиного чуда-уда переименовать город в Чудоудинск.
Разговоров этих Емеля не слышал. Как только закрылась дверь за последней гостьей, снял он с себя бочку верности, запрыгнул на верхнюю полку к Марье и отрубился. Но тот же час пришлось ему проснуться, потому что Марья со всей силы ударила его по щеке, да не ладошкой, а кулачком.
— Ты чего, милая?
— Ничего! Не время спать, Емеля!
— Да я же всю ночь...
Не успел Емеля договорить, как Марья его снова по лицу саданула.
— Да что такое-то? — захныкал Емеля, от любовных ласк и недосыпа ослабевший.
— Всю ночь он!.. Не хочу я здесь оставаться! На сушу хочу!
— Да как же я?..
Емеля осекся, голову в плечи вжал, потому что Марья снова на него замахнулась. Глазами засверкала, лобик наморщила, такая сердитая стала, что не узнать.
— Хорошо, хорошо, только не сердись ты так...
Слез Емеля с кровати, отвернулся от Марьи, делая вид, будто портки подвязывает, и прошептал:
— По щучьему велению, по моему хотению — пусть Чудо-Юдо нас на берег высадит.
Накренилась их каютка, с кровати монетки золотые посыпались. То Чудо-Юдо-Рыба-Кит на поверхность моря поднялся и к берегу подплыл. Раскрыл пасть, и тень от нее накрыла собой весь остров с золотым песочком, пальмами и крикливыми попугаями.
Велела Марья приделать к бочке днище да погрузить туда сокровища, за ночь заработанные. Взвалил Емеля на себя бочку, и пошли они с Марьей к выходу из Чудо-Юдиного нутра. Весь город их провожал. Кто плакал, кто ругался, а одна девушка, прыщавая и лохматая, набросилась на Марью с проклятиями.
— Отбираешь у наших детей отца родимого, негодница, живоглотка, обормотка, поганка бледная! — орала прыщавая. — Да чтоб у тебя горб вырос, сиська оторвалась, глаз вытек, чтоб ты зуб проглотила и задохнулась!
Марья-царевна угрожающе помахала перед ней золотым эфесом, и сумасшедшая скрылась за спинами других женщин.
Три старейшины строго-настрого запретили жительницам покидать Чудоюдинск. Испугались, что городочек опустеет и не над кем будет верховодить. Самых непослушных даже пришлось связать, чтобы они вслед за Емелей и Марьей на сушу не прошмыгнули.
— Ну, не поминайте лихом! — попрощался Емеля со столпившимися перед ним женщинами.
— Мы любим тебя! — закричали в ответ из толпы.
— Твое семя еще во мне! — раздалось откуда-то с палубы.
— И во мне! — донеслось с матчи. — Оно еще теплое, живое, оно говорит со мной!
— Да закрывайся ты уже! — взвизгнула Марья-царевна и швырнула в Чудо-Юдо золотой эфес шпаги.
Уселись Емеля с Марьей на берегу, посмотрели, как Чудо-Юдо под воду уходит. У Емели взгляд сонно-умиротворенный, у Марьи — гневный. Солнышко медленно поднималось из-за горизонта. Волны лизали золотистый песочек. В прибрежном лесу перекрикивались райские птицы. Хорошо стало на душе у Емели, хотелось лечь в тенечке да задремать, вчерашние и позавчерашние сны досмотреть. Вот только Марья-царевна почему-то насупилась, молчит сердито.
— Чего ты кручинишься, любимая?
— Как же мне не кручиниться, Емеля? — ответила Марья. — На берег мы вышли, а дальше что? Где мы жить будем? Чем питаться? Во что одеваться? Дальше-то что, Емеля?
— Все у нас будет, солнышко мое ненаглядное, и дом, и еда, и одежка. Сейчас только отдохнем маленько...
— Не хочу я отдыхать! Не хочу и не буду! И ты не будешь!
— Как же так, душа моя...
— А ты исполни мое желание и спи себе!
— Какое желание?
— А не скажу!
— Как же мне его исполнить?
— А вот так!
Вскочила Марья, ручки на груди скрестила, ножкой так сильно топнула, что напуганные крабики повылазили из своих норок и побежали к морю. Почесал Емеля голову, вздохнул. Делать нечего, придется опять колдовать. Отвернулся Емеля от Марьи и прошептал:
— По щучьем велению, по моему хотению — пусть сбудется желание Марьи.
Ветер поднялся, тучки набежали, море заволновалось. Заблестело что-то средь волн. И вышли из моря двое богатырей плечистых с мечами, пиками, щитами. Доспехи у богатырей золотые, блестят на солнце, как рыбья чешуя, а нашлемные навершия — в виде розовых кораллов, ветвятся, ввысь устремляясь.
За первыми богатырями вышла еще парочка, а потом еще и еще много других. Последним из пены морской показался воевода — двухметровый, седовласый, с розовыми зрачками под цвет кораллу на своем шлеме.
Отдал воевода команду, и богатыри взяли Емелю с Марьей в кольцо. Встали от них на расстоянии вытянутого копья. Лица у них мужественные, красивые, суровые. Испугался Емеля. Подумал он, что это щука по неведомой причине — может, за нарушение какого уговора, о котором Емеля позабыл, — решила с ним поквитаться. Заколют их сейчас с Марьюшкой, изрубят на мелкие кусочки, и в мертвых их телах поселятся крабики.
Воевода вторую команду отдал, и три десятка богатырей побросали на песок свое оружие и доспехи. Зазвенела сталь, заскрипели ремни кожаные. Не успел Емеля оглянуться, как разделись богатыри догола, и узрел Емеля плечи их покатые, узрел торсы их могучие, узрел...
— Емелюшка, — позвала его Марья, вмиг подобревшая да повеселевшая. — Ты на них не смотри, ты на меня смотри. В бочку верности полезай, дырочку там или щелочку проделай и на меня одним глазком смотри. И помни, любимый, я — твоя, ты — мой. На веки вечные.
Почесал Емеля голову, подумал, подумал, но ничего путного не придумал. Не зря его в деревне дураком называли. С другой стороны, чего думать, когда за тебя все уже придумали. Высыпал Емеля сокровища из бочки верности, положил ее на песочек, а сам внутри устроился. Пусть не так удобно, как на печке родной, но тоже ничего. Попробовал дырочку в бочке проделать, как Марья велела, да лень стало. Так сильно спать ему хотелось, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Шумела морская волна. Щебетали райские птички. Заливисто смеялась Марья, его царевна, услада его и нега. Зевнул Емеля протяжно, веки смежил и сном наконец забылся.
Автор: Олег Ушаков
Больше рассказов в группе БОЛЬШОЙ ПРОИГРЫВАТЕЛЬ