26 февраля 1769 года. Из фернейского уединения один из властителей дум всей просвещенной Европы, Вольтер, адресует письмо русскому поэту и драматургу Александру Сумарокову. Этот документ — не просто вежливый эпистолярный жест. Это концентрированное изложение эстетических взглядов французского философа, его своеобразное «исповедание веры» в области литературы, обращенное к коллеге, которого он считал достойным представителем русской культуры.
Поводом для письма послужили сочинения Сумарокова, которые последний, видимо, отправил Вольтеру. Реакция Вольера - поддерживающая, хвалибельная. Вольтер начинает с опровержения расхожего предрассудка о зависимости гения от климата:
«Сударь, Ваше письмо и Ваши сочинения — прекрасное доказательство, что талант и вкус обретаются в любой стране. Те, кто говорили, что поэзия и музыка процветают лишь в краях с умеренным климатом, весьма ошибались. Если бы климат имел такое значение, то в Греции по-прежнему рождались бы Платоны и Анакреоны, как произрастают все те же плоды и цветы, а Италия имела бы Горациев, Вергилиев, Ариосто и Тассо, но ныне Рим славится только религиозными шествиями, а Греция — палочными расправами».
Эта мысль была особенно значима для России, которую на Западе часто воспринимали как «варварскую» периферию. Вольтер же утверждал, что подлинным двигателем искусств является не география, а просвещенная власть. Ключ к процветанию культуры — в монархе-меценате:
«Следовательно, для процветания искусств непременно нужны государи, любящие искусства, сведущие в них и их поощряющие. Они меняют климат, и по их мановению среди снегов вырастают розы». Этот пассаж, несомненно, был и комплиментом в адрес Екатерины II, покровительствовавшей Сумарокову.
Далее Вольтер переходит к конкретному разбору французской литературной традиции, отвечая, вероятно, на вопросы или сомнения Сумарокова. Его оценка классиков становится эталоном вкуса.
О Расине: Он возводит его на высший пьедестал французской трагедии.
«Да, сударь, я считаю Расина бесспорно лучшим из наших трагических поэтов, единственным, кто был подлинно возвышенным без всякой напыщенности и создал стиль, исполненный неведомого дотоле очарования. Он был также единственным, кто трактовал любовь в трагическом духе...» Корнелю же, за исключением «Сида», достается суровая критика: «Почти во всех его остальных пьесах любовь смешна или пошла».
О Кино и Буало: Вольтер демонстрирует гибкость суждений, признавая силу разных, даже не равных по статусу, талантов.
«Я думаю то же, что Вы, и о Кино: это великий человек в своем жанре. Он не смог бы написать «Поэтическое искусство», но Буало не смог бы написать «Армиду».
О Мольере и упадке комедии: Здесь Вольтер наиболее ярок и критичен. Он скорбит о вытеснении высокой комедии «слезливой» мещанской драмой.
«Я полностью подписываюсь подо всем, что Вы говорите о Мольере и о слезливой комедии, которая, к стыду нашей нации, сменила единственный истинно комический жанр, доведенный до совершенства неподражаемым Мольером».
Он с пренебрежением отзывается о современных ему драматургах, которые «не способные даже на одну хорошую шутку, принялись сочинять комедии единственно для того, чтобы заработать деньги». Его характеристика новых пьес как «варварских» и сравнение их с мулами («когда нет лошадей, мы рады тащиться и на мулах») — блестящий образец вольтеровской иронии.
Причину забвения Мольера на сцене Вольтер видит не в недостатках автора, а в его чрезвычайной популярности: «Мне сообщили, что там больше не играют пьес Мольера. Причина, по-моему, в том, что все их знают наизусть, чуть ли не каждая реплика стала поговоркой». И тут же дает точную и взвешенную оценку: «Мольер хотел лишь правдиво изображать природу, и он был, без сомнения, ее величайшим живописцем».
Завершает Вольтер это исчерпывающее изложение своих взглядов на искусство личной, почти меланхоличной нотой, которая придает письму особую человеческую глубину:
«Вот, сударь, мое исповедание веры, о котором Вы меня спрашиваете. Меня огорчает, что Вы походите на меня своим плохим здоровьем; по счастью, Вы моложе, и Вы дольше будете делать честь Вашей нации. Что до меня, то я уже мертв для моей».
Кто бы мог подумать, что Сумароков, которого сегодня читать невозможно, мог вызвать столь высокие словоизлияние в Вольтере.
Но оставим Вольтера. Просвещённый француз на старости лет очевидно не хотел обидеть русского стихотворца. Вольтер много говорил о том, что для настоящего расцвета искусства в стране, о появлении хорошего вкуса необходимы особые условия, свобода. В России того периода, конечно, творились странные дела (а когда, впрочем, нет?).
Гораздо более притягательным мне видится письмо неизвестного. Оно оказалось сохранено в архивах Сумарокова. Неизвестный адресует Сумарокову много обидных обвинений. Он не умаляет его достоинств, как сочинителя, но говорит о том, что стихотворец, не имеющий чести, сам же пишащий о ней постоянно - такое себе явление. Вообще Сумароков тут предстает тем ещё скользким червячком. Например, он живет с наложнией, видимо, крестьянкой, бросив жену и детей, а проезжая мимо окон жены, всегда орет непотребства дурным голосом. Почитайте, впрочем, сами. Здесь столько всего собрано, что Сумаровокский имидж, и без того в моих глазах никогда особо не блиставший, померк.