Если бы у забвения был цвет, он был бы грязно-бежевым, как стены в комнате Леры. Цвет пыли, одиночества и выцветших обоев, на которых когда-то были веселые зайчики, а теперь — лишь размытые пятна.
Лере было пятнадцать. У нее была одна комната и одна вселенная. Вселенная ограничивалась потрескавшимся потолком, шкафом с детскими вещами, которые уже стали малы, и окном, в которое она могла смотреть часами. Смотреть, но не видеть, потому что мир за стеклом был таким же далеким, как звезды. Детский церебральный паралич сковал ее тело, сделав каждое движение мучительным и непослушным, но ее разум остался живым и острым, как осколок.
О ней «заботилась» тетя, сестра отца, которая пропадала где-то на двух работах, а в перерывах — в забегаловке у подъезда. Ее забота состояла из ритуалов, исполняемых с отвращением и спешкой.
Утро начиналось с скрипа двери и стука тарелки о прикроватный столик.
—Ешь, — коротко бросала тетя, даже не глядя на племянницу.
Каша, чаще всего, была холодной и с комками. Лера с трудом управлялась с ложкой, ее пальцы не слушались, и половина еды оказывалась на стареньком халате, который пах затхлостью и отчаянием. Потом тетя возвращалась, с силой выдергивала из-под Леры подгузник, вызывая у нее судорожный вздрагивание, и протирала ее тело мокрой тряпкой. Это не было мытье. Это была уборка территории. Вода была холодной, движения — грубыми.
— Лежишь тут, как бревно, — ворчала тетя, переворачивая Леру на бок, чтобы сменить простынь. — Другие в твоем возрасте уже деньги зарабатывают, а ты…
Лера не отвечала. Она сжимала зубы и смотрела в стену. Она научилась уходить внутрь себя, в тот уголок сознания, где не было боли от пролежней на копчике, где не пахло мочой и лекарствами, где ее тело было легким и послушным. Там она бегала по полям, смеялась и разговаривала с друзьями.
Но тетя всегда возвращала ее в реальность.
—На, — она вставляла Лере в ухо наушник от старого радио. — Развлекайся.
Это был единственный подарок, единственная ниточка, связывающая с миром. Лера ловила каждый звук, каждую песню, каждый обрывок новостей. Она знала все хиты и все рекламные слоганы. Музыка была ее кислородом.
Однажды дверь в ее комнату открыла не тетя, а соседка, Валентина Ивановна. Она принесла пирожков.
—Мария-то твоя, — сказала она, — вчера опять… Ну, с мужиком этим своим. Забухали. Я сказала, зайду к тебе, проведу.
Лера молча смотрела на нее широко открытыми глазами. Визиты соседки были редким чудом.
Валентина Ивановна подошла ближе, чтобы передать тарелку, и ее лицо изменилось. Она почувствовала запах.
—Доченька, — тихо сказала она, — да когда же тебя последний раз мыли-то по-человечески?
Она отодвинула одеяло. И застыла. На бледной коже Леры, в районе поясницы и на бедрах, краснели и сочились страшные, запущенные пролежни. Некоторые были уже с серым налетом.
— Господи… — вырвалось у старушки. — Да она же тебя тут заживо съедает, зараза!
Лера не плакала. Она просто смотрела на соседку, и в ее глазах была не детская, старческая усталость и понимание. Понимание того, что так и будет. Всегда.
Валентина Ивановна не стала ждать. Она принесла таз с теплой водой, детское мыло и мягкую губку. Она говорила без остановки — о погоде, о своем внуке, о новых клумбах во дворе — лишь бы заглушить ужас, который она чувствовала. Она осторожно, с нежностью, которой Лера не знала годами, омывала ее тело, обрабатывала раны, принесенной из дома заживляющей мазью.
Когда она дотрагивалась до особенно глубокой раны, Лера вздрагивала и тихо, по-кошачьи, всхлипнула. Это был первый звук, который Валентина Ивановна услышала от нее за все время.
— Потерпи, родная, потерпи, — шептала она, и ее глаза были наполнены слезами. — Все заживет.
Но она знала, что это неправда. Не заживет. Потому что завтра она уйдет, а дверь снова откроет уставшая, озлобленная женщина, для которой Лера была лишь обузой, живым упреком, вещью, требующей ухода.
Валентина Ивановна ушла, пообещав вернуться. Лера осталась одна. В комнате пахло мылом и лекарствами. Это был новый, непривычный запах — запах короткой, почти мифической заботы. Она повернула голову к окну. Шел дождь. Капли стекали по стеклу, как слезы.
Она снова ушла в себя, в свою внутреннюю вселенную. Но сегодня там тоже шел дождь. Тихий, печальный и бесконечный. А в ухе, из наушника, лилась чужая, веселая песня о любви. О чем-то таком же далеком и невозможном, как чистая простыня и ласковые руки.