Семью нового соседа дачница деревеньки Невесель Людмила Николаевна Грекова знала не очень хорошо. Лично с Никитиными она знакома не была, но частенько виделась с ними в городе, где проживала с ноября по апрель.
Андрюха Никитин, сероглазый, худощавый, светловолосый, чем-то походил на любимого Грековой актера Юматова. Полный спектр внешних качеств положительного героя: лучистый, открытый взгляд, хорошая, добрая улыбка. Да и сам по себе Андрей был спокойным и доброжелательным, внушал доверие. Его любили дети, да и сам он очень любил детей.
Во всех общественных мероприятиях Никитин участвовал, будь то спектакль выездной, концерт, открытие новой выставки в музее, крещенские купания или крестный ход. И всегда рядом с ним были его дети, чудесные дети, мальчик и девочка, Шурик и Катенок, сынок и дочка. Вот с «такусенького» возраста папа их всегда брал с собой: на митинге 9 мая, на Дне Металлурга – рядом с Андрюхой всегда мелькали симпатичные мордашки. Ну и жена Света, конечно, куда без нее, милого Светика-Светлячка.
Типичная счастливая семья. Нормальная, хорошая, лучезарная семья. Душа радовалась при взгляде на них. Умеют же люди, а? Крепкая ячейка общества, патриотично воспитанные дети, все чистенькие, опрятные, благонадежные.
Сама Людмила Николаевна крепкими семейными отношениями похвастаться не могла. То ли напасть такая одолела женщин ее поколения, то ли еще что, но покойный муж Люды был заправским алкоголиком, никогда и никуда с женой не ходил. Завод-дружки-ларек-дом, куда он вползал на бровях почти каждый божий день. Как Люда детей подняла, тоже, кстати, девчонку и парня, одному богу известно. Ну еще и мамочке, царство ей небесное, не родной, а свекрови! Да и родная мамочка помогала, как могла, но свекровь боролась за семейное счастье геройски!
Господи, как она помогала несчастной Люде, как дрожала на дитями, как пенсию целиком в общий котел жертвовала! Как к начальнику цеха, к директору завода бегала, выбивала для невестки мужнину зарплату. И выбила: Люда ходила в заводскую кассу каждое десятое число, где получала деньги, чтобы Генка не пропил их по дороге домой.
Ой, что было потом дома, что было! У Генки кулак тяжелый, характер боевой. Да, боевой, с бабами воевать! Детки за колени батю хватали – не трогай маму! А тому – плевать на деток. Тому нажраться надо, трубы горят, руки трясутся, черти мают!
И ведь не до копейки забирала деньги эти, оставляла мужу на курево, на свои «мужские» расходы. Понимала, что унизительно это, мужика без гроша оставлять… Дура.
- Все забирай, доченька, все, до нитки. Он, гаденыш, все пропьет, все! – учила свекровь, - не знаешь ты его, что ли? Тверезый походит, походит, так подумает, как при родных детях руки распускать! Ведь ростила, ростила, как человека! Пальцем не тронула! А надо было, надо было пороть! Без отца, тяжко, голодно, разруха… Вся улица – вдовы. И вырастили, подняли, выучили. И что? На жену кулаками махать? На деток плевать? Кобелина, кобелина! Посажу его, посажу, не посмотрю, что сын он мне. Не достоин он быть сыном!
Билась, билась с Генкой Люда, билась свекровка… Старались при детях не скандалить – понимали – худо им, бедным, в такой обстановке жить. Что они хорошего видели? Одна радость – лето. Тут и лагерь, тут и отдых в деревне у бабушки, Людиной мамы. Передохнут маленько, окрепнут, вернутся в город, мама и бабушка городская радешеньки, целуют их, торт пекут! В шкафу новенькая школьная форма висит. Пеналы, карандаши, тетрадки, ластики – все вкусно пахнет магазином. Ботиночки, туфельки куплены, чтобы не хуже других. И что? Плачут обое, детки-то, не хотят дома жить из-за папаши-алкаша. Стыдоба, господи.
А потом, уже в девяностые, когда по всем ларькам стали этой вонючей «красной шапочкой» торговать безбоязненно, дорогой Гена вообще с катушек отъехал. Нажрался как-то, да и ослеп совсем. Страшно вспоминать – Люде надо как-то детей кормить, свекровь лечить (она, бедная, тяжко заболела), к матери в деревню съездить, с картошкой помочь, в основном тогда картошку ели – ну нет – надо к Гене в больницу бегать, жратву, да папиросы ему таскать! Люда высохла тогда, как щепка, глядеть страшно! А свекровь, горемычная, последнее слово свое сказала:
- Я, Люданька, умру скоро. Квартира, слава Богу, приватизирована, а завещание я на тебя отписала. Разводись с Генкой, да гони его в шею. Пусть бомжует, пусть делает, что хочет! Хватит с ним нянькаться! Он мне больше не сын!
Люда знала, что так просто Гену из квартиры не выкинешь. Да и куда его выгонять? На улицу? Однако, спорить с больной свекровью не посмела. Тоска глодала душу – как теперь без нее?
На похоронах Гена камнем стоял. Зрение к нему вернулось, плохонько, но видел. Руки дрожали, а когда гроб с матерью в землю опускали – трясся. С той поры пить бросил, как отрезало, совсем. Ходил, как тень. Не слышно, не видно. В церковь зачастил. А Люду такое зло разбирало: гляди, святоша какой, это надо же, мать родную в могилу свести сначала, чтобы после одуматься?
В церкву он ходит, гляньте-ка! А работу поискать не судьба? Денег в доме – ни копейки! Инвалид какой нашелся? Инвалид, так руки целы, ноги ходят. Езжай к теще в деревню, там помоги, только за счет деревенского огорода, да скотины и держимся!
Люда из последних сил держалась, чтобы не скандалить – в кои-то веки дома тишина устаканилась. Дети нормально спать стали. И эту тишину она старалась хранить, как умела и как могла. Отец начал с ними разговаривать по-человечески, интересоваться их делами. Диалога не получалось – дичились, особенно Витя, сын. Полечка как-то еще отвечала, Витя дверьми хлопал демонстративно. Гена не обижался, говорил, что сам во всем виноват, мол, по делам и наказание ему. В общем, как-то так. Лучше худой мир, как говорится!
Потом ребята школу окончили, из дому выпорхнули, да так споро, да так торопливо, что Люда успокоиться долго не могла. Понимала – не видели они в родном доме ни любви, ни ласки. Приезжали редко, да и то – ненадолго. На похороны мамы приехали, поплакали над могилкой на деревенском погосте, да и засобирались в свои города – дела. С Геной, отцом, парой слов перекинулись, больше для приличия. Тот сразу в церковь – молиться за них, плакаться, да просить прощения. А у детей почему бы не попросить? По-человечески, взять – и попросить.
Какой там, он и у жены отродясь прощения не просил, еще он будет перед ребятами коленки гнуть. Ему в церкви сподручнее, там ведь никто не осудит, Бог далеко, в глаза не смотрит, по башке тупой не стукнет, там батюшка добрый, понимающий, а старушонки церковные, так в восторге – мужчина! Сам! В Храм! Ходит! Поди, Люде все кости перемыли – злая баба, в Бога не верит, не причащается, мужа не понимает, все на работу гонит! Материальное предпочитает высшему, духовному!
А иногда мучила совесть: и правда, что она взъелась на Гену? Ну вот так он решил измениться. Не пьет, не бьет. А то, что не работает, дак и ладно – Люда сама себя прокормит, а сам ест меньше гуленьки, все постится. Хлеб да каша – вот и вся его еда. С годами все больше стал слепнуть, и в храм ходил по памяти. В быту – беспомощный, как ребенок. От больниц отказывался. Не помощник.
Умер тихо, во сне. Как праведник. Не мучился и Люду не мучил. Хоть здесь помог. Не зря, наверное, молился. Церковные бабульки помогли с похоронами, скинулись копеечкой, обмыли, обрядили. Батюшка подарил Гене гроб. Трудники храма выкопали Гене могилу. Скромно помянули, отпели, все, как положено. Развязали Люде руки. Сын на похороны не приехал – находился в это время в командировке в Туве. Дочка всплакнула об отце и поставила свечу за упокой.
Зла на сердце не было. Все плохое быстро забылось и выветрилось из Людиной головы. Жизнь продолжила свой крейсерский ход.
После смерти мужа Люда с головой ушла в деревенскую жизнь. Удобно – автобус ходил в Невесель дважды в день. Затянуло. Все время рвалась из деревни, все о городе мечтала, о простом и удобном городском быте, отоплении паровом, собственной ванне и туалете… Мама не держала: уезжай, доченька, убегай отсюда, живи, как человек, с паспортом, с зарплатой, ходи в туфельках, а не в сапожинах! Мой век загублен: войной, да пахотой за трудодни, да хоть ты поживи, ластынька моя!
В общем, благословила. А вот что вышло: только и радости, что центральная канализация! Ни любви, ни покоя, ничего! А ведь могла остаться, выйти замуж за одноклассника, хорошего парня Славу Сорокина. Хотя… Славка Сорокин тоже попивал горькую. Говорила же – несчастливая пора выпала, что ни мужик, то алкаш. Как наказание какое. Если уж в городе Люда на страшилище к сорока семи годам похожа стала, то в деревне вообще копыта отбросила.
Но ведь потянуло. Хоть и невеселое имя у села, а все равно – радость. И огород в радость, и теплица. И печка. И яблони. Тишина. Красота. Почему Люда никогда не замечала этой красоты? Уткнется в грядки, а что вокруг – не видит совсем. Ни маминых домотканых дорожек, ярких, веселых, с выдумкой – не замечала.
Коврика, искусно отделанного вручную – не замечала. А ведь он лет тридцать здесь, у кровати, висит. У всех банальные олени с русалками, дешевенькие, одинаковые, примитивные. А мамин коврик – произведение искусства. Смешная деревенька с игрушечными домиками и печными трубами, коровки на поле, цветы, небо и речка. Никакой перспективы не соблюдается, но тем и хороша картинка. А сколько юмора, доброты на ней: у коровы задумчиво-загадочное выражение мордочки, прям, исполнительница романсов на концерте, у петуха, главы курятника – строгое, даже клюв с горбинкой – джигит, одним словом!
И ведь это все сама мама придумала, кропотливо составила и аккуратно пришила к холстине! Она никогда не заостряла внимание дочери на своих поделках, не хвасталась, просто украшала свой быт, как умела. И умела, оказывается, как никто другой. Ни одна тряпочка не пропала, И Люда с удивлением узнавала лоскутки: этот – от детского нарядного платьица, а этот – от праздничного маминого платка… Вся жизнь, вся история семьи – здесь, старательно прошита ровным мелким стежком. Как мамины шажки – мелконькие, частые, незаметные. А сколько она прошагала – Люда не знает. Не замечала. Недосуг…
Может, и неправильно это, но большую часть маминых ковриков и ковров, скатертей и кружевных-ришелье-наволочек Люда спрятала в домашний сундук, тщательно переложив вещи пергаментной бумагой, пересыпав нафталином. Больше мамины маленькие шедевры не увидят солнечного губительного света, не запылятся и не испортятся. Но и радости никому не подарят. Зато удастся сохранить все то, что раньше не ценилось и не замечалось. Может, Людмила не права, но иначе она поступить не могла.
Она сократила дачные посадки втрое, зато добавила множество цветочных горшков. Побелила заново дом изнутри. Обиходила, обжила горницу. Села и поняла – вот оно, счастье, которого раньше Люда не замечала, не хотела замечать в стремлении поскорее выйти замуж за городского, в стремлении заполучить вожделенную коробку с балконом и унитазом. Дура-а-а-а-а…
Так и жила себе потихоньку, с апреля по ноябрь, до самых белых мух. Деревня Невесель оправдывала свое название зимой. Не весело тут, никого уж и нет, последние старики умерли, молодежь, да пожившие люди не любят тут горевать-зимовать. Дрова нынче кусаются. Так, прикатит, пробьется кто отчаянный через пургу и занесенную дорогу, посидит, померзнет, помашет от души лопатой, дорожки разгребая, плюнет и уедет, ну ее к чертям, эту Невесель.
Окончание завтра здесь >
Автор: Анна Лебедева