Я помню, как он захлопывал дверь. Вечно со скрипом, с грохотом, как будто хотел, чтобы вся квартира знала — он пришёл. Мать вздрагивала, ставила кастрюлю на плиту, а я застывал с тетрадкой на коленях. Мне было лет двенадцать, но я уже знал, что значит затаиться. Я считал шаги. Если он шёл в комнату — можно выдохнуть. Если на кухню — значит, ждём, когда начнёт ворчать, что опять «всё без соли, без вкуса», и «что ты варишь, Лена, это корм для собак, а не борщ».
Я рос с ощущением, что дом — это место, где ты должен быть тише воды, ниже травы. В школе меня звали тихоней. Учительница по математике однажды сказала маме: «Он способный, но какой-то... зажатый». Мама улыбнулась: «Да просто он у нас такой, скромный». Скромный. Это было красивое слово для страха.
Он никогда меня не бил. Словом. Он бил словом. Он мог сказать за ужином: «Да ты как тряпка растёшь. Мальчик должен быть с характером». Или: «Тебе бы в балет, а не в футбол, смотри, как мяч боишься». Я злился, но молчал. А потом, когда они засыпали, я выходил на балкон и смотрел в небо. Представлял, что я вырос, уехал, и никто не указывает мне, каким быть.
В восемнадцать я собрал вещи и уехал в общежитие. Поступил в другой город. С тех пор приезжал домой редко. Только к маме. Мы встречались на кухне, пили чай, и она говорила: «Он не такой уж плохой. Просто тяжёлый характер. Его отец таким же был…» А я кивал и думал: «Вот именно, передалось по наследству, как болезнь». Тогда я поклялся себе, что никогда не стану таким. Я буду другим. Я вырасту — и стану совсем не тем, кем был он.
Я женился в тридцать. Поздно, как говорили друзья. Но мне нужно было быть уверенным. Я долго искал женщину, с которой не нужно будет притворяться. Катя была именно такой. Тихая, внимательная, с мягким голосом. Она умела выслушивать и не требовать. Мы жили спокойно, почти без ссор. Родился сын. И всё будто бы сложилось.
А потом что-то стало меняться.
— Ты не устал? — спрашивала Катя, когда я приходил с работы и садился на диван молча, не глядя в её сторону.
— Нет. Просто день тяжёлый, — отмахивался я.
Сын — Миша — рос подвижным. Он всё хотел знать, везде лез. Я часто не выдерживал:
— Сядь уже! Хватит прыгать по дивану!
Катя смотрела на меня с удивлением. Иногда с упрёком. Но молчала. Однажды я услышал, как она сказала ему шёпотом: «Папа просто устал. Он не злой».
Я вздрогнул. Мне было неприятно. Не потому, что она так сказала, а потому, что это было похоже на то, как мама говорила обо мне и отце.
Однажды мы с Мишей строили домик из конструктора. Он никак не мог поставить одну деталь.
— Ну что ты опять? — вырвалось у меня. — Дай сюда, я сам сделаю!
Миша отвёл глаза. Опустил руки. Я почувствовал, как внутри всё сжалось.
— Прости, — сказал я. — Просто я…
Он не ответил. Он просто ушёл к себе.
Вечером Катя сказала:
— Ты стал похож на своего отца. Знаешь об этом?
Я уставился в неё. Мне показалось, что она меня ударила. Она никогда раньше не говорила таких вещей.
— Не говори так, — тихо произнёс я.
— А почему нет? — её голос стал твёрже. — Ты раздражённый, холодный, отстранённый. Мише страшно. Он замыкается.
— Я просто устаю.
— Все устают. Но не все превращаются в ледышку.
Я ушёл на балкон. Встал у окна. И в этой тишине вспомнил, как сам стоял вот так же — на балконе родительской квартиры. Смотрел в небо. Хотел сбежать. Не слышать криков. Не бояться.
А теперь я — тот человек, от которого хотят сбежать.
Я не спал в ту ночь. В голове шумело. Я видел себя со стороны: мрачный, строгий, закрытый. Не злой. Просто как будто в броне. Я не помнил, когда последний раз смеялся с сыном. Или просто гладил его по голове. Или спрашивал, как он себя чувствует.
Утром я разбудил Мишу.
— Поехали в парк? — спросил я.
Он моргнул. Потом кивнул. Мы шли молча. Я купил мороженое. Он съел его аккуратно, глядя на меня.
— Прости меня, Миш, — сказал я. — Мне бывает трудно. Я не умею быть добрым. Не всегда. Но я хочу.
Он ничего не сказал. Просто взял меня за руку. Сжал её.
В тот вечер я сел за стол и написал отцу письмо. Не потому, что хотел отправить. Просто хотел выговориться.
«Ты был для меня чудовищем. Я боялся тебя. Я злился. Я ненавидел. А теперь я стал тобой. И я понимаю, как страшно это видеть. Я не знаю, кем ты был внутри. Быть может, тебе тоже было страшно. Может, ты не умел по-другому. Но я не хочу повторить твой путь. Я хочу остановиться. Я хочу быть другим отцом».
Катя нашла это письмо через неделю. Она читала, сидя на кухне. Я зашёл и увидел, как по её щекам текут слёзы.
— Спасибо, — сказала она. — Просто… спасибо, что ты это понял.
Я пожал плечами:
— Это не заслуга. Это необходимость.
Она подошла, обняла меня.
— Главное, что ты теперь другой.
Я вздохнул. Глубоко. И впервые за долгое время почувствовал, что дышу по-настоящему.
Мы стали больше гулять. Я стал чаще спрашивать у сына, как прошёл день. Он не сразу начал говорить. Сначала отвечал коротко, настороженно. Но со временем стал оживать. Я начал читать ему на ночь. Он слушал, уткнувшись мне в плечо. Иногда засыпал прямо на руке. И я сидел, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть это тепло.
Катя тоже изменилась. Она снова смеялась. Её глаза больше не были усталыми. Однажды она сказала:
— Ты стал ближе. Мне кажется, я заново тебя узнаю.
Мы сидели на кухне. Я резал огурцы, она пекла пирог. Был обычный вечер, но в нём было что-то тёплое, настоящее.
— А знаешь, — сказал я, — я всегда думал, что быть отцом — это быть строгим. Что мужчина не должен показывать слабость.
— Это не слабость, — ответила она. — Это сила — быть живым. Настоящим.
Я кивнул. Потом встал, подошёл к ней и поцеловал в висок. Мы молчали. И в этой тишине было больше любви, чем в тысяче слов.
Через месяц я поехал к отцу. Мы не виделись несколько лет. Мама умерла, и я всё не решался приехать. Но теперь что-то изменилось. Я чувствовал, что должен.
Он открыл дверь. Постаревший, сгорбленный, но всё с тем же строгим взглядом. Мы сели на кухне. Я налил чай. Он смотрел на меня, не произнося ни слова.
— Я стал отцом, — сказал я. — Мише пять лет.
Он кивнул. Отпил чай. Молча.
— И я часто думаю о тебе. Как ты был со мной. Я помню многое.
Он поставил чашку.
— Думаешь, я хотел быть таким?
Я молчал.
— Я не умел по-другому, — сказал он. — Меня били. Кричали. Я считал, что строгость — это воспитание. Что так надо. Я не знал, как иначе. Прости меня, если можешь.
Я посмотрел на него. Он впервые говорил это. Без маски. Без бравады.
— Я пытался быть другим, — сказал я. — Не всегда получалось. Но я стараюсь.
Он снова кивнул.
— Это хорошо. Ты молодец. Ты сломал цепь. Я горжусь.
Я не ожидал этих слов. Мне стало трудно дышать. Я встал, подошёл к нему и обнял. Он обнял в ответ. Неловко, но крепко. Мы стояли так долго. И мне казалось, будто время остановилось.
Сегодня Мише семь. Он идёт в школу. Я завязываю ему шнурки, он ворчит: «Пап, я сам могу!» Я улыбаюсь:
— Знаю. Но можно я хоть иногда помогу?
Он кивает. Берёт портфель. На пороге оборачивается:
— А ты придёшь за мной?
— Конечно. Всегда.
Он уходит. А я стою и смотрю ему вслед. И чувствую, как внутри что-то тёплое. Как будто я снова стою на балконе, но теперь там нет страха. Только свет. И надежда. И жизнь, которую я выбрал сам.