Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Интересно о важном

Призраки прошлого

Солнце, раскаленное докрасна, подобно оплывающему кузнечному горну, медленно скатывалось за густую полосу придорожного бора. Но жара, накопившаяся за долгий летний день, не думала отступать. Она стояла густая, осязаемая, колючая от пыли; воздух был сух и горяч, им было больно дышать. Поблекшая, выцветшая трава лежала ниц, как поверженный враг, а вода в речушке Свияге, обмелевшая и прозрачная, казалось, вот-вот зашипит, тронутая раскаленным железом заката. Птицы, редкие и одинокие, перелетали с ветки на ветку в густом мареве, и их полет был больше похож на падение. Даже лягушки в заросшем пруду за околицей, обычно оглашавшие вечер оглушительной трескотней, теперь молчали, затаившись в тине. Две дворовые собаки, рыжий Казбек и пегий Барбос, лежали, раскинувшись, в придорожной пыли, и безучастными глазами провожали редких прохожих. Их не тревожил даже гул мотора; казалось, все живое в этом пригородном поселке Вешенске жаждало лишь одного — погрузиться в спасительную ночную тьму, чтобы

Солнце, раскаленное докрасна, подобно оплывающему кузнечному горну, медленно скатывалось за густую полосу придорожного бора. Но жара, накопившаяся за долгий летний день, не думала отступать. Она стояла густая, осязаемая, колючая от пыли; воздух был сух и горяч, им было больно дышать. Поблекшая, выцветшая трава лежала ниц, как поверженный враг, а вода в речушке Свияге, обмелевшая и прозрачная, казалось, вот-вот зашипит, тронутая раскаленным железом заката. Птицы, редкие и одинокие, перелетали с ветки на ветку в густом мареве, и их полет был больше похож на падение. Даже лягушки в заросшем пруду за околицей, обычно оглашавшие вечер оглушительной трескотней, теперь молчали, затаившись в тине.

Две дворовые собаки, рыжий Казбек и пегий Барбос, лежали, раскинувшись, в придорожной пыли, и безучастными глазами провожали редких прохожих. Их не тревожил даже гул мотора; казалось, все живое в этом пригородном поселке Вешенске жаждало лишь одного — погрузиться в спасительную ночную тьму, чтобы хоть на несколько часов забыть о дневном пекле.

К старой, покосившейся остановке, краска на которой облупилась, обнажив серое, изъеденное временем дерево, с шипящими тормозами подкатил автобус. Из его раскаленного нутра вышла лишь одна пассажирка — молодая женщина в строгом, но изящном платье. В руках она сжимала кожаную сумку, и по ее торопливой, чуть сбившейся походке было видно, как она спешит домой, в тень и прохладу.

— Когда же все это кончится, наконец? — раздался из густых сумерек чей-то сиплый, пропитанный вековой усталостью голос.

Это были ее соседи. Слева, на завалинке своего почерневшего от времени сруба, сидела старуха Аглая, худая, как щепка, с лицом, испещренным морщинами-бороздами. Справа, на кривой скамейке, восседал дед Тихон, крепкий, еще кряжистый, с седой, лопатой бородой. Они смотрели на проходящую женщину, и в их взглядах, прячась за маской обыденности, клокотала немудреная, но упорная ненависть.

— Добрый вечер! — бросила им женщина, стараясь, чтобы голос ее прозвучал ровно и приветливо.

— Здра-а-асьте! — проскрипела Аглая, растягивая слово, наполняя его ледяной язвительностью.

Анна — так звали владелицу небольшого, но ухоженного домика с зелеными ставенками — прошла мимо, и знакомое, тягостное чувство сжало ей сердце. Что я им сделала? — пронеслось в голове. В чем моя вина? Неужели только в том, что я не такая, как они?

Эти вопросы терзали ее каждый день. Что не нравилось Аглае Никифоровне? Три полугодовалых щенка, которых Анна подобрала на трассе, действительно носились по двору, поднимая веселый гам. Но разве это было дольше светового дня? Ночью же воцарялась тишина, которую нарушал разве что оглушительный, на всю округу, храп самой старухи. Непонятно.

А дед Тихон Игнатьевич? Может, за то, что самый шустрый барбосик, по кличке Гром, в порыве щенячьего восторга как-то цапнул его за большой палец? Но ведь старик сам дразнил собак, протягивая через штакетник свою корявую руку и норовясь щелкнуть кого-нибудь по носу. Сам напросился. Снова неразрешимая загадка. И от этой неразрешимости становилось обидно и горько.

Но эти мысли, как назойливые мухи, кружились недолго. Эта боль была старой, притупленной, зарубцевавшейся. Увидев трех вихляющих навстречу комочков радости, Анна улыбнулась и ускорила шаг.

Калитка с трудом поддалась, неся на себе тяжелый навал щенячьих тел. Гром, Вихрь и Тишина — так она их назвала — окружили ее, подпрыгивая и заливаясь еще не окрепшим, но уже громким лаем. Шум стоял невообразимый, но это был шум безудержного счастья, обожания, ликования по поводу возвращения самого главного в их собачьей вселенной человека.

Войдя во двор, Анна опустилась на колени, и шершавые, теплые языки принялись лизать ее руки, лицо. Дело было не в еде, не в миске с кашей, что ждала их на крыльце. Собаки были просто счастливы. И в этом простом, безоглядном чувстве был какой-то высший, очищающий душу смысл.

Личная жизнь Анны не сложилась, и виной тому был не злой рок, а странное, мучительное сочетание природной стеснительности и завышенных, книжных идеалов. Она ждала не просто мужчину, а явление, некую ослепительную вспышку, которая так и не озарила ее скромный путь. В поселке же царили простые и суровые законы: не вышла замуж до двадцати — считайся безнадежной старой девой. В свои двадцать восемь Анна, молодая, с тонкими, одухотворенными чертами лица, окончательно поставила крест на мыслях о семье. Не мое, — с горькой резиньяцией твердила она, наблюдая, как подруги и одноклассницы обзаводятся детьми, мужьями, хозяйством. Казалось, весь мир движется вперед, к своему простому, земному счастью, а она осталась на обочине, одинокая и никому не нужная.

Но потребность любить, заботиться, отдавать свое тепло кому-то живому, невысказанная и глубокая, тлела в ней, как незатушенный уголек. От этого постоянного внутреннего томления происходила душевная дискомфортность, чувство нереализованности, которое она носила в себе, как крест.

Все изменил один воскресный, морозный и хрустальный день. Анна возвращалась из города, где закупалась на неделю. Подходя к своему дому, она увидела его.

Он жался к доскам забора, маленький, совсем замерзший комочек. Он даже не скулил. Просто сидел, уткнувшись носом в лапы, и покорно ждал своего конца.

Казалось бы, самый обычный дворовый щенок, каких много. Но этот был иным. В его неподвижности, в его молчании была какая-то древняя, трагическая мудрость. Он не боролся. Он принял свою участь.

Анна присела рядом, протянула руку, коснулась колючей, инеем покрытой шерстки. Щенок медленно поднял голову и взглянул на нее. И этот взгляд, огромный, бездонный, полный немого вопроса и вселенской скорби, пронзил ее до самого сердца. В этих глазах, казалось, отразилась вся несправедливость мироздания, где слабый и беззащитный обязан бесшумно уйти, освобождая место сильнейшим.

Решение пришло мгновенно. Она схватила его в охапку, прижала к груди и почти побежала к дому. Отогретый, накормленный, он бегал по комнатам, неуклюже спотыкаясь о пороги, а потом заснул скомканным теплым клубком на старом половике в прихожей. И Анна, глядя на это дышащее, сопящее существо, впервые за многие годы ощутила странное, щемящее умиротворение.

С тех пор ее жизнь обрела новый вектор. Она стала подбирать брошенных, больных, голодных щенков, выхаживать их, а потом пристраивать в добрые руки. Это переросло в нечто большее, чем хобби; это стало ее миссией, ее тихим, личным монастырем, где она была и настоятельницей, и служкой. Вот только нынешним трем питомцам — Грому, Вихрю и Тишине — она все не могла найти пристанища.

На работе Анне дали отгул. Она осталась дома и, воспользовавшись редкой возможностью, устроилась в плетеном кресле под развесистой, старой липой, что росла перед домом. Ее густая, почти непроницаемая тень была островком спасения. Щенки, не веря своему счастью, улеглись рядом, в примятой траве, и хранили благоговейное молчание. Скрытая занавесью листвы, Анна была невидима с улицы.

Прямо перед ее калиткой встретились дед Тихон и бабка Аглая. Разговор начал дед, кряхтя и опираясь на палку.

— Аглая Никифоровна, доброго здоровья!

— Здравствуй, сосед, — буркнула та, недовольно поджав тонкие губы.

— Как живете-можете?

— А с вчерашнего дня ничего не переменилось.

Было непонятно, шутит старуха или говорит с смертельной серьезностью, но в голосе ее слышалось глухое раздражение. Тихон Игнатьевич, желая сгладить углы, спросил:

— А детки-то ваши не звонили?

Аглая криво усмехнулась, и в этой усмешке было столько горечи, что Анна за спиной у липы невольно сжалась.

— Звонили, как же, — язвительно ответила старуха. — Спросили, не нуждаюсь ли я в месте на погосте. А к тебе твои-то давно наведывались?

Дед с досадой крякнул, ударив палкой о землю.

— Года с три, не меньше, как отрезали. Хорошо еще, почтальонша Варвара открытку на праздник принесет, а так — будто и не было никого.

— А от моих и открытки не дождешься! — выдохнула Аглая.

— Выходит, все по-старому, — подвел черту Тихон.

— Я ж и говорю — с вчерашнего дня ничего не изменилось.

Помолчав, соседи, не простившись, разошлись. Две калитки — слева и справа — хлопнули с таким звуком, будто навеки захлопывали двери в одинокую, никому не нужную старость.

Анна все слышала. И в душе ее, вслед за острой жалостью, родилось стремительное, как вспышка, решение. Она вскочила с кресла, забежала в дом и принялась хлопотать на кухне. Щенки, сбившись в кучку, с недоумением наблюдали за метавшейся хозяйкой. Сквозь открытое окно поплыл по улице дразнящий, сладкий аромат ванили и свежей сдобы.

Бабка Аглая, услышав тихий, почти робкий стук в дверь, медленно побрела открывать. На пороге стояла Анна. В руках она держала деревянную доску, а на ней — румяный, пышущий жаром кекс, весь в крупном изюме, истончающий тот самый божественный запах.

— Аглая Никифоровна, не откажите в любезности. Составьте нам компанию, хотим попить чаю.

Старуха с удивлением, в котором мелькнула тень былой подозрительности, уставилась на нее.

— Это кто же это — «мы»?

Из-за спины Анны, стесняясь, как мальчишка, высунулся дед Тихон.

— Это мы, соседка! Твои соседи. Глянь, какая Анна-то затея удумала. Чаепитие общее.

И тут в глазах Аглаи Никифоровны, этих выцветших, потухших озерцах, что-то дрогнуло. Суровые складки у рта разгладились, и она даже поправила платок.

— Заходите, что ль, — прошелестела она, и в голосе ее послышалась неподдельная, старческая радость. — Милости прошу. Чайник сейчас поставлю.

Тихон Игнатьевич, сияя, уже сделал шаг через порог, как вдруг с улицы донесся резкий, нетерпеливый звук автомобильного клаксона. Все трое, будто по команде, вышли на крыльцо. Машины на их глухой, заросшей подорожником улице были редкими гостями.

Прямо перед домом Тихона, на пыльной луговине, стояла большая, темная иномарка. Из нее высыпали четверо: немолодой уже мужчина с усталым, но мягким лицом, женщина в ярком платке и два подростка, рослых, угловатых. Дед Тихон замер на месте, и на его лице совершилось странное, почти пугающее преображение. Все морщины разом разгладились, глаза, обычно мутные, вспыхнули молодым, ликующим огнем, а из груди вырвался сдавленный, счастливый стон. Он, забыв и про палку, и про возраст, мелко засеменил, почти побежал навстречу гостям, раскинув свои корявые, трясущиеся от волнения руки.

А за деревянным забором Аннина двора поднялся оглушительный, радостный, переливчатый лай. Так три щенка, Гром, Вихрь и Тишина, от всей своей собачьей души разделяли счастье своего ворчливого, но в этот миг бесконечно прекрасного соседа. И Анна, глядя на эту картину, почувствовала, как в ее собственной, долго молчавшей душе, наконец, воцаряется та самая, желанная Тишина.