— Мы не можем её просто бросить! Это же твоя сестра! — закричала мама, будто я только что предложила утопить котёнка. В её руках мелькало кухонное полотенце, которое она размахивала передо мной с такой страстью, словно собиралась то ли отмахаться от роя пчёл, то ли объявить войну. Лицо раскраснелось, губы подрагивали от напряжения, и в глазах читалась трагедия масштаба национального бедствия.
— Она твоя кровь, Алёнка! Она же в беде! А ты как ледышка сидишь! У тебя сердце вообще есть? — голос её задрожал, как у старой пластинки, заевшей на одной и той же ноте страдания.
Я смотрела на неё, как на актрису, переигравшую в дешёвом сериале. И всё равно где-то внутри, в районе солнечного сплетения, сжалось. Не от жалости — от злости. Потому что я знала: всё снова пойдёт по кругу. И снова я должна буду расплачиваться за Катин хаос. Мама называла это «помощью семье», а я — пожизненной подпиской на чужие проблемы.
Я уже устала считать, в который раз мы с ней это обсуждаем. Похоже, она себе мантру такую выбрала на старость лет — «спасать Катю».
— Она мне не щенок с улицы, мам, которого надо приютить из жалости. И не трёхлетка с соплями, которой подгузники менять и кашу в рот запихивать. Тридцать четыре, между прочим. ТРИДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ, — повторила я с нажимом, будто мама плохо слышит. — Это возраст, когда кто-то ипотеку уже выплатил, детей в школу водит, а она всё ждет, что её на ручки возьмут и спасут.
Я резко отодвинула чашку с остывшим чаем, и она со звоном ударилась о блюдце. — А теперь ты хочешь, чтобы я в который раз натянула на себя её проблемы, как плохо сшитый плащ с чужого плеча? Чтобы я с сыном съехала на дачу или в гараж, пока твоя несостоявшаяся принцесса будет устраивать в моей квартире своё очередное "новое начало"?
Я почувствовала, как щеки заливает жар. Разговор будто вытащил из меня все накопившиеся за годы гвозди: и ту несправедливость, когда мне не покупали новых кукол, потому что «Катин медвежонок ещё цел», и все те вечера, когда я делала уроки под мамину хвалебную речь о сестре, «какая она у нас творческая, не то что ты, сухарь». Все это встало грудой — и давило.
— Ты хочешь, чтобы я снова была мебелью в этой семье? Удобным стулом, на который можно присесть, когда ноги устали? Нет, мама. Я выросла. И Катя давно должна была. Но, похоже, ей и на твоей шее неплохо катается. Только я больше не позволю ей въезжать на моей.
Мама всплеснула руками, громко вздохнула, будто собиралась нырнуть в ледяную воду, и с глухим стоном опустилась на табурет. Лицо её стало серым, уставшим, как выстиранное в кипятке бельё. Она медленно провела рукой по щекам, будто пыталась стереть с них не просто усталость, а годы жизни, потраченные на бесконечное вытаскивание Кати из собственноручно вырытых ям.
Её взгляд застыл где-то в пустоте кухни, среди чайных крошек, завядших фиалок на подоконнике и старого настенного календаря, на котором она давно не отрывала дни. В ту минуту она напоминала мне капитана тонущего корабля, который, чёрт его дери, всё ещё надеется, что вот сейчас — и спасательный круг упадёт с неба. Хотя ясно, что Кате не круг подай, а целый спасательный лайнер — и она всё равно его утопит.
В глазах у мамы было что-то щемящее, болезненное. Не просто жалость к дочери — это был фанатизм, слепая вера в то, что "вот на этот раз всё точно получится". Будто её собственная жизнь обнулилась, осталась где-то позади, и теперь её единственная миссия — быть вечным буксиром для Кати, которая даже не думает грести сама. Это не забота была — это зависимость. Героиновая привязанность к роли спасителя. И я, как всегда, была в этой картине фоном. Декорацией. Не героем. Не помощником. Просто зрителем, который почему-то должен покупать билеты на каждый повтор этого унылого спектакля.
Сестра всегда была её любимицей. Причём не потому, что младше — я как раз родилась позже, на целых три года. Просто Катя была желанная, вымоленная, как светлый проект, к которому мама готовилась с душой: альбом с именами, распашонки заранее глаженые, даже пинетки с вышивкой, заказанные по почте. Она о ней мечтала, лелеяла этот образ. А я… Я случилась, когда мечты уже сдохли.
Мама не раз рассказывала — с каким-то странным оттенком исповеди — что ждала развода. Папа был уже на чемоданах, в доме витала усталость, как на вокзале после последнего поезда. А потом одна неудачная ночь, вино, надежда «ещё раз попробовать» — и я. Мама тогда выдавила: «Ты была для меня ударом под дых». Вроде не со зла, а прозвучало, как приговор. С самого начала я была лишней в её истории, запятой, которую не хотели ставить.
Пока Катя обрастала фотоальбомами и родовыми крестиками, я росла в тени угрызений совести и несбывшихся надежд. Папа ушёл, когда мне было чуть больше года. Громко. Со скандалом, дверным хлопком и криком: «Я так больше не могу!» Он оставил после себя запах дешёвого одеколона и ощущение, будто воздух в квартире стал пустым и тяжёлым, как в морозильной камере. С тех пор мама всё внимание отдала Кате. А я... Я просто была. Не неудобной — незамеченной.
Помню, как в детстве мама с торжественным видом вручала мне старые Катины платья — поношенные, выцветшие, вечно перекошенные на локтях, с пятнами от вишнёвого варенья или йода. Одно из них — голубое, в мелкий цветочек — было особенно «ценным», потому что, по словам мамы, «Катя в нём первый раз пошла в гости». На мне оно висело мешком, рукава спадали, а мама всё повторяла: «Зато память!»
Игрушки — тоже исключительно с историей. Пластиковая кукла с выдранной прической и разрисованным фломастером лицом, треснутый погремушкой бегемот, которого, видимо, даже наша кошка сторонилась. А один раз — мне было лет пять — на день рождения я получила... резинового ёжика. С оторванным носом. Потрескавшегося, облезлого, пахнущего старой резиной. «Катя его в детстве обожала, он ей счастье приносил», — сказала мама с такой уверенностью, будто вручала мне семейную реликвию, а не утиль.
Я помню, как держала этого ёжика в руках и пыталась изо всех сил радоваться — мама ведь смотрит, ждёт реакции. А внутри всё сжималось. Не от того, что игрушка старая, а от того, что это был очередной раз, когда мне дали что-то из чужой жизни, из чужой любви, со словами «и тебе сойдёт». Только счастье почему-то никогда не переходило по наследству. Оно оставалось там, в Катиных пальцах, в её фото, в маминых рассказах. Мне же доставались только обломки.
Катя всегда умела крутиться — как солнечный зайчик: скользнула, моргнула — и нет её. В школе она была королевой коридоров, не иначе. Домашку не делает, контрольные списывает, зато стоит ей заулыбаться — и даже самая строгая Мария Петровна вдруг начинает неловко поправлять очки и ставить «хорошо» за откровенную халтуру.
Катя умела очаровывать. Глаза — голубые, как небо над морем в рекламе тура в Турцию, ресницы загибались, как будто кто-то специально их в витке закручивал. Её «ой, простите, я забыла» работало лучше любого аргумента. Пока я корпела над учебниками, Катя щёлкала учебу, как орешки, когда была в настроении — а чаще просто на этом настроении и выезжала.
А потом — институты. Да, во множественном числе. Сначала поступила на филфак. Оттуда ушла после второго курса — потому что, цитирую, «меня душит эта совковая система». Потом был педагогический — там она продержалась меньше года. Мама объясняла это поисками себя. Я — отсутствием элементарной дисциплины.
Там, вроде, был какой-то парень. Или программист, или диджей — до сих пор не знаю точно. Катя говорила, что он «творческая душа», но потом оказалось, что душа эта унеслась с другой творческой натурой, а Катя осталась ни с чем, кроме неоплаченной аренды и пары его маек, которые носила ещё год, как будто это были реликвии.
Каждый её выбор был как карточка в рулетке: «а вдруг повезёт». Только вместо выигрыша — снова ноль, и снова мама в роли страховочной сетки. И пока она кружила в поисках себя, я уже начала искать, где бы заработать на свою первую стипендию. Только у одной из нас была настоящая жизнь, а у другой — репетиция.
Пока я пахала, как проклятая, готовясь к ЕГЭ, засыпая с формулами в голове и просыпаясь с конспектами в обнимку, Катя отправилась в Санкт-Петербург «искать себя». Громко хлопнула дверью, заявила, что в нашем городе «никаких перспектив» и что она создана для большого искусства. Мама чуть ли не икону с ней повесила — настолько гордилась «смелым шагом». А я? А я продолжала вариться в своей учёбе, подрабатывая вечерами репетитором у соседских детей, чтобы хоть как-то наскрести на подготовительные курсы.
Катя вернулась через год, без диплома, без денег, без вещей — но зато с чемоданом историй. Оказалось, она жила с каким-то актёром, то ли из театра на Литейном, то ли просто из «тусовки». Они устраивали квартирники, пили красное вино из кружек и обсуждали «великую пустоту бытия». Потом, конечно, он ушёл — к молодой поэтессе, которая читала стихи под укулеле. Катя драматично переживала, ночевала у знакомых, ела дошираки с балкона — и всё это мама слушала с таким восторгом, будто ей читали роман Толстого.
— Представляешь, она видела Летова вживую! — выдохнула мама однажды, словно Катя лично спасала страну.
А я в это время писала курсовые под гул чайника и училась не завидовать. Экономила на маршрутке, шла пешком под дождём, чтобы оставить двадцать рублей на ксерокс. У меня были серые будни, но зато с планом и перспективой. А у Кати — вспышки, эмоции, рассказы. Я ела макароны с подсолнечным маслом и засыпала над учебником, а она пила вино на крышах и «почти прикоснулась к сцене». Почти. Всегда почти.
Я сдавала сессию с температурой под сорок, запивая парацетамол кофе из автомата, потому что иначе не успевала держаться на ногах. Работала после учёбы — днём преподаватель грузил теорией, вечером я таскала коробки в маленьком книжном, мечтая купить себе первый ноутбук. Не аймак и не навороченный игровой монстр — просто ноут, на котором можно было бы делать курсовые не по ночам в общаге, а дома, под пледом, без зависаний и чужих криков за стенкой.
Когда получила диплом, он пах свежей типографской краской и слезами бессонных ночей. Устроилась на хорошую должность, где не нужно было унижаться и подлизываться, где мой труд действительно ценили. Потом появился Олег. Не сказочный принц, не герой романов — но спокойный, надёжный, с тёплыми ладонями и удивительно ясным взглядом. Мы не были идеальной парой, но нам было хорошо. По-настоящему. Без надрыва. Без драм. Просто по-человечески тепло.
Потом родился Антошка. Смешной, крикливый комочек, от которого сначала всё болело — и тело, и мозг, и сердце, — а потом вдруг всё стало по местам. С ним пришло ощущение, что жизнь — моя. Что я её построила. Что я вырвалась из того бесконечного круга «будь удобной, будь тихой, будь Катей». Я впервые стала кем-то не по сравнению с сестрой, не в чьей-то тени, а просто — собой. Сыном на руках, любимым мужчиной рядом и первой собственной победой за плечами. Тогда мне казалось — я наконец вырвалась. По-настоящему.
А потом между мной и Олегом началось это странное, липкое, тягучее молчание. Мы вроде были рядом — делили постель, утро, зубную пасту на полочке, — но всё больше напоминали соседей, случайно застрявших в одном лифте. Сначала я думала: усталость. Ну а как иначе? Работа, ребёнок, счета, вечная гонка без финиша. Потом списывала на быт — та самая «жрёт-любовь-ложкой» рутина. Мол, у всех так. Терпеть надо, просто привыкнуть.
Но с каждым месяцем между нами рос этот невидимый лёд. Мы не ссорились, не кричали, не разбивали чашки — мы просто перестали прикасаться друг к другу не только руками, но и мыслями. Я ловила себя на том, что не помню, когда в последний раз смеялась с ним до слёз. Или когда он смотрел на меня не как на соратника по ипотеке, а как на женщину.
Однажды утром, чистя зубы, я взглянула на своё отражение и поняла: я одна. Уже давно. Просто делаю вид, что всё ещё в команде. Я помню, как мы сели за стол — не с обвинениями, не со слезами. Просто посмотрели друг на друга, и Олег тихо сказал:
— Кажется, мы больше не вместе. Хотя и не враги.
— Да, — кивнула я. — Просто кончилось. Без драмы. Без третьих лиц. Как тихий дождь за окном.
Мы расстались. Остались на связи — ради сына, ради общего прошлого. Но что-то внутри во мне оборвалось. И, странное дело, — впервые за долгое время я почувствовала... тишину. Настоящую. Без боли. Просто тишину. Отпустила.
Катя к тому времени уже в третий раз торжественно возвращалась к маме, будто закольцованная комета — вечно падает, но всё равно возвращается в ту же орбиту. Очередной провал — на этот раз вроде бы бизнес с подружкой по продаже свечей ручной работы, который закончился скандалом, долгами и испорченным воском на бабушкиной скатерти. До этого был кавалер из Сочи — с шевелюрой, как у молодого Баскова, и мечтами о вилле в Черногории. Через три месяца он «временно исчез» вместе с Катиной зарплатой и золотыми серёжками, которые она «позаимствовала» у мамы под залог совместного счастья.
Катя жила, как ветряная мельница на батарейках — шумела, крутилась, привлекала внимание, но всё на том же месте. Снова строила иллюзии — то собиралась открыть салон маникюра (на мамину пенсию, разумеется), то заявляла, что хочет помогать людям и быть «коучем для женщин, потерявших себя». Даже купила курс по психологии — какой-то онлайн-марафон с говорящей аватаркой и медитациями под звук дождя. Дальше первого блока с заданием «найди своё предназначение» она не продвинулась. Сказала, что её предназначение — жить в моменте. Желательно — в чьей-то квартире и за чужой счёт.
В тот вечер, когда мама снова появилась у меня на пороге с усталым лицом и сумкой, в которой предсказуемо лежал домашний пирог, я уже морально приготовилась к очередной порции жалоб: долги Кати, испорченная техника, безответственный ухажёр или какой-нибудь новый финансовый крах. Я даже чайник заранее поставила — настолько всё было знакомо. Мама обычно начинала с фразы «ты только не злись, но…», и дальше шло нечто вроде: «Катя снова потеряла паспорт», «Катя не может найти квартиру», «Катю обманули на работе», «Катя задумала что-то важное». Я ждала именно этого.
Но на этот раз было нечто другое — в её взгляде не было ни раздражения, ни привычной паники, а что-то тревожно-глухое, как будто внутри у неё что-то лопнуло и больше не собиралось обратно. Она села за стол, медленно поставила кружку с чаем, обхватила её ладонями и произнесла фразу, после которой даже воздух на кухне, казалось, замер.
— Аля, Катя беременна. Причём двойней…
И в этот момент я поняла — это уже не анекдот, не каприз, не очередной финт судьбы. Это катастрофа с вишенкой на торте. Только торт тухлый, а вишенка — чужая.
Я чуть не подавилась чаем. — От кого?
— Она не знает. У неё… был сложный период.
— «Сложный период» — это когда ты переедаешь шоколад, а не когда не можешь вспомнить, кто отец твоих детей, мама. Это уже диагноз.
Мама вспыхнула: — Не суди, ты всегда такая холодная! Она сейчас на грани. Ей негде жить, ей тяжело.
— А мне легко, по-твоему? У меня ипотека, работа, ребёнок. И я не прибежала к тебе проситься назад, заметь.
— Ты всегда думала только о себе…
— Нет, мама. Я просто научилась думать о себе, потому что никто больше обо мне не думал. И ты — в первую очередь. Ты с какой легкостью обходила мои слёзы, как будто это была вода из-под крана, а не боль, которую я проглатывала ночами. Помнишь, как ты всё повторяла: «Катя у нас мечтательница, артистка, её нужно беречь»? А я что — не человек? Я была у тебя как запасной вариант, как тень за её спиной.
Ты говорила, что я «слишком правильная». Словно это диагноз, как будто быть ответственной — это позор. А я просто старалась, мама. Изо всех сил. Пыталась заслужить твою любовь, твое внимание. Я училась на пятёрки, мыла полы, готовила сама с одиннадцати лет, лишь бы ты увидела — я тоже есть, я живая, я чувствую. Но ты смотрела сквозь меня, как будто я часть обоев.
Так что да, теперь я выбираю себя. Потому что больше никто этого не делает.
В дверь позвонили. Я знала, что это она.
Катя стояла на пороге, как побитая собака. Глаза опухшие, на ней — какой-то мешковатый свитер и треники, которые я ей дарила лет семь назад, но точно не для выхода в люди.
— Привет… — пробормотала она. — Можно войти?
— Конечно. Где же ещё жаловаться на жизнь, как не у меня? Проходи, располагайся, рассказывай, как снова всё пошло не по плану.
Она прошла на кухню, села. Молча. Мама принесла ей чай, словно это принцесса из изгнания вернулась домой.
— У меня будет двойня, — сказала Катя, не поднимая глаз.
— Угу. Ты об этом узнала до того, как бросила работу или после?
Катя вспыхнула. — Я не виновата, что у меня всё не так гладко, как у тебя.
— Ты не виновата. Ты просто очень упорно работаешь над тем, чтобы было «не гладко». Это разные вещи.
— Я не для этого пришла. Я хотела попросить… помочь. У тебя же большая квартира… Я могла бы… пожить с детьми, когда родятся.
— Вот так, да? Я — на диван, Антошка — к отцу, а ты тут хозяйкой будешь с младенцами?
— Ну ты же знаешь, маме тяжело. А ты справишься.
— Нет, Катя. Я справилась со своей жизнью. А ты — нет. Так что давай без шантажа.
Она встала. — Я знала, что ты скажешь что-то такое. Эгоистка! Жестокая, сухая. Ты всегда только о себе.
— А ты всегда — только о том, кто тебе ещё чего должен. Хватит. Хватит, Катя. Уходи.
Она ушла. Топнула каблуком, как будто хотела впечатать своё разочарование в мой ламинат. Мама — за ней, с прижатой к груди сумкой и взглядом, в котором бурлила смесь священной обиды, разочарования и пожизненного материнского непонимания. Уходя, она метнула в меня последний, прощальный выстрел глазами — как будто я подвела семью, сорвала миссию спасения, прервала вечный спектакль жертвенности.
А я... я осталась стоять в прихожей, прислонившись к косяку, словно боялась, что ноги подведут. И вдруг — впервые за, чёрт побери, пятнадцать лет — стало так тихо, так удивительно ясно внутри, будто кто-то снял с меня тяжёлое одеяло из вины, тревоги и вечного «ты должна». Я чувствовала, как в груди разворачивается медленный, осторожный покой — не эйфория, не победа, а чистая, честная тишина. Будто я действительно закрыла дверь, которую следовало захлопнуть ещё в юности, но всё тянула, терпела, надеялась. А теперь — всё. Щелчок замка. И тишина. Наконец-то — моя.
Через час приехал Олег. Привёз Антошку. Мальчишка болтал без умолку, показывал новый брелок, который «папа выиграл на автоматах». Олег задержался на чай. Потом ещё на один. Мы поговорили — по-настоящему. Без суеты, без напряжения.
— Ты знаешь… — вдруг сказал он. — Я часто думаю, зачем мне всё это. Живу один, скучно. Деньги — есть. А счастья нет.
— Ты о чём?
— Я скучаю. По тебе. По сыну. По нашему быту даже. По запаху твоего кофе.
Я молчала. Он взял мою руку.
— Давай попробуем снова? Мы были неплохой командой.
Я посмотрела на него. Всё во мне говорило — да. Потому что я устала быть одна. Потому что он — тот, кто рядом не потому, что должен, а потому, что хочет.
Через два месяца мы снова были вместе. Ещё через полгода — официально. Антошка был в восторге. А год спустя у него появился брат — Тёма.
Катя так и осталась с мамой. Живут в старенькой двушке. Детей растит, но работать так и не пошла.
Я не в курсе, что у них и как. И не хочу быть в курсе. Моя жизнь — здесь. С семьёй, которую я построила сама. Без дотаций. Без шантажа. С любовью. И — наконец-то — с покоем.
Потому что каждый получает не то, что просит. А то, что заслуживает.