Найти в Дзене

Иногда я мечтаю, чтобы он умер. Только ради тишины

Первой сдалась кошка.

Мурка, эта пушистая предательница, которая всегда встречала Алексея у двери с потертым мышонком в зубах, вдруг замерла. Не просто замерла — окаменела. Алексей, громыхая ключами, наклонился ее погладить, а Мурка... Мурка выгнула спину дугой и издала звук, которого я от нее раньше не слышала. Не шипение, нет. Что-то среднее между предсмертным хрипом и проклятием. Шерсть дыбом, глаза — два испуганных зеленых шара.

— Что с ней? — Алексей отдернул руку, будто обжегся. Его голос прозвучал, как всегда, — слишком громко для прихожей. Слишком громко для моей тишины.

Я стояла в дверях кухни и вытирала руки полотенцем. Смотрела на эту сцену, будто со стороны. Будто это происходило не в моей жизни, а в каком-то странном, плохо прописанном спектакле.

— Не знаю, — сказала я. Голос мой был плоским, безжизненным. — Наверное, ты стал слишком громко существовать.

Повисла пауза. Густая, тягучая, как патока. Алексей смотрел на меня, пытаясь понять — это шутка? Колкость? А что, собственно, это было? И правда, что?

Мурка, не разжимаясь, юркнула под диван. Ее рыжий хвост мелькнул и исчез в темноте, как последняя капля терпения.

А потом пошли дни, недели. Я стала замечать, что кошка теперь ходит за мной по пятам. Точнее, не за мной — а от него. Она ложилась у моих ног, пока я читала на диване. А когда Алексей входил в комнату, Мурка поднимала голову, настораживала уши и, если тот приближался, молча, с достоинством удалялась. Это было не игнорирование. Это был бойкот. Тихий, беспощадный.

И я… я начала ее понимать. На кошачьем уровне. На уровне инстинктов.

Потому что эта ненависть — она ведь не была громкой. Не было скандалов, битья посуды, громких обвинений. Нет. Она была тихой. Ядовитой. Она сочилась из меня, как радиация: невидимая, но меняющая все на своем пути. Она оседала на мебели тонким слоем пыли. Она витала в воздухе, которым мы дышали. И кошка, существо куда более чуткое, чем человек, почуяла ее первой.

Алексей пытался шутить. — Что, Мур, я тебе уже не нравлюсь? — говорил он, протягивая кусочек колбасы.

Кошка лишь отворачивалась, демонстративно вылизывая лапу.

А я смотрела на эту сцену и думала… Думала о странных вещах. Я думала о том, как было бы тихо. Совершенно, абсолютно, оглушительно тихо. Если бы его не было.

И вот однажды ночью. Он храпел. Ровно, настойчиво, как заведенный механизм. Этот звук заполнял всю спальню, всю квартиру, всю мою вселенную. Я лежала с открытыми глазами и слушала. Слушала, как бьется мое собственное сердце в такт этому храпу. И тут мысль пришла. Не как вспышка гнева. Нет. Она приплыла ко мне, уже готовая, холодная и отполированная, как галька.

Иногда я мечтаю, чтобы он умер. Только ради тишины.

Я не испугалась этой мысли, не отшатнулась. Я приняла ее, как факт, как диагноз. Да. Именно так. Не ради денег, не ради свободы, не ради другого мужчины. Ради тишины. Чтобы этот грохочущий мир внутри моей головы наконец-то стих.

-2

Мысль висела в воздухе, густая и липкая, как паутина. Иногда я мечтаю, чтобы он умер. Только ради тишины. И эта тишина, которую я так жаждала, вдруг стала давить на барабанные перепонки, угрожая раздавить меня саму. Мне нужно было действие. Любое. Лишь бы заткнуть этот внутренний вой.

Я сползла с кровати, не глядя на его расплывшуюся под одеялом спину — этот немой укор моим мыслям. Босиком вышла в коридор, где холодный паркет обжег ступни. Хорошо. Я шла на кухню, ведомая каким-то древним, слепым инстинктом.

Холодильник распахнулся с гулким вздохом. Я вытаскивала все подряд: лук, морковь, протухшее за неделю мясо, сморщенную свеклу. Свалила это на разделочную доску. Потом взяла в руки нож. Тяжелый, с широким лезвием, тот самый, что он точил для меня на прошлой неделе, вонзаясь в точильный камень с тем самым громким, раздражающим скрежетом.

И началось.

Я не резала. Я рубила. Лук разлетался на сочные, плачущие половинки. Морковь хрустела, как кости. Свекла брызгала на бежевые обои темно-багровыми пятнами, похожими на брызги крови. А мясо… Я подняла нож и обрушила его на кусок говядины с силой, что столешница задрожала. Раз! Еще раз! Жилы хрустели, капли жира и крови летели мне в лицо, на фартук, на потолок. Я дышала ртом, часто-часто, как загнанный зверь. В ушах стоял гул. Но это был мой гул. Мой шум. Он заглушал все — и его храп из спальни, и ту мертвую тишину, что поселилась у меня в черепе.

Я включила плиту. Бросила мясо в раскаленное масло. Оно зашипело, вырвалось огненным шаром. Я стояла в этом аду — дым, пар, чад, багровые брызги на стенах. Я была жрицей в своем храме безумия. И это было лучше, чем любая тишина.

— Что ты делаешь?

Его голос прозвучал с порога. Сонный, испуганный.

Я медленно обернулась. В руке все еще был зажат нож, заляпанный красным. На лице — смесь пота, жира и свекольного сока. Я чувствовала, как дрожат мои ноги.

— Готовлю завтрак, — прошипела я. Горло пересохло. — А что?

Он смотрел на меня. Не на нож. Не на кровавый хаос на кухне. А прямо в глаза. И в его взгляде не было страха. Не было даже удивления. Было… понимание. Почти уважение. Будто он увидел наконец-то не ту уставшую, замурованную в себе женщину, а дикое, настоящее существо, которое вырвалось наружу в этом ночном побоище.

Он молча кивнул, сделал шаг назад, в тень коридора, и растворился.

А я стояла среди дыма и беспорядка, слушая, как шипит на сковороде моя ненависть, превращаясь в этот банальный завтрак. И впервые за долгие месяцы мне не было тихо. Во мне ревело пламя. И это был самый честный разговор за все годы нашего брака.

-3

Утро пришло серое и безразличное. Я так и не легла, сидя на кухне и глядя на застывшие брызги на стенах. Они были похожи на карту несуществующей страны. Страны, где мы с Алексеем когда-то, возможно, были счастливы.

Первый луч солнца упал на нож в раковине. Он лежал, как труп, холодный и бесполезный. Я услышала шаги. Он вышел из спальни, бледный, невыспавшийся. Прошел мимо, не глядя на меня. Открыл холодильник. Достал яйца, масло.

И тогда началось самое странное.

Он не сказал ни слова. Поставил сковороду на плиту. Разогрел масло. Разбил яйца. Шкворчащий звук заполнил кухню, вытесняя ночной ужас. Потом он подошел к раковине, взял тот самый нож. Вымыл его. Долго и тщательно. Вытер насухо. Положил рядом с собой на стол.

Я наблюдала, завороженная. Что он задумал? Что сейчас будет?

Он нарезал хлеб. Аккуратно, ровными ломтиками. Разложил на две тарелки. Переложил яичницу. Поставил передо мной одну тарелку. Вторую — себе. Сесть ему мешал мой ночной хаос: разбросанная по полу морковь, луковая шелуха, куски свеклы.

Он молча встал на колени и начал собирать. Без раздражения, без вопроса «зачем?». Просто собирал. Как уборщик в храме после дикого ритуала.

Я сидела, не двигаясь. Чувствовала, как дрожу изнутри. Он встал, выбросил мусор, сел напротив. Взял свой нож и вилку.

— Ешь, — сказал он. — Пока не остыло.

Его голос был ровным. Без эмоций. Но в нем не было и отстраненности. Была… усталость. Такая же, как у меня.

Я взяла нож. Тот самый. Его лезвие блестело, отражая мое искаженное лицо. Я разрезала яичницу. Поднесла ко рту. Он сделал то же самое.

Мы ели.

Мы ели наш завтрак среди последствий нашей ночной войны. Ели и смотрели друг на друга поверх тарелок. Не с ненавистью. Не с любовью. С пониманием чего-то важного и страшного.

Мы поняли, что не уйдем друг от друга. Не потому, что не можем. А потому, что не хотим начинать все сначала с кем-то другим. Потому что эта тихая, ядовитая ненависть — это последнее, что связывает нас по-настоящему. Последняя искренняя эмоция в этом выхолощенном браке.

Мы доели. Он встал, забрал мою тарелку, отнес в раковину.

— Вечером купим новую доску, — сказал он, глядя на старую, исполосованную глубокими следами ножа. — Эту уже не отмыть.

— Хорошо, — ответила я.

Он вышел из кухни. Я осталась сидеть, держа в руке холодный, чистый нож. Тишины, которой я так жаждала, не было. Но был покой. Странный, выстраданный, нездоровый покой двух людей, которые предпочли уютный ад любой неизвестности. И впервые за долгое время этот ад показался мне… уютным.