Среди причудливого многообразия древнерусской книжности встречаются тексты, чья лапидарная форма скрывает глубины незапамятной давности. Один из таких — крошечный диалог «Прение Земли и Моря», дошедший в рукописи XVI века, «Цветнике». Более ста лет назад Ф.И. Буслаев, впервые введя его в научный оборот, увидел в нем отголосок языческого культа «матери-сырой земли». Действительно, сквозь привычную ткань христианских представлений здесь проступают контуры иного, архаического мировидения. Однако, как вскоре выяснилось, корни этого спора уходят не столько в славянские древности, сколько в почву эллинистической учености.
Суть «Прения» изложена в нескольких скупых строках. Это настоящий агон, словесный поединок двух космических сил. Земля, обращаясь к Морю, провозглашает свое материнское первенство: «Аз есмь мати всем человекам, и Богородице, и апостолом, и пророком, и святым мужам, и раю, плодящему цвет и овощ». Море же в ее трактовке — всего лишь «мати пресмыкающимся гадам и лукавому змию», источник «нестройных ветров». Ответ Моря исполнен не меньшей, если не большей, метафизической дерзости. Оно не оспаривает родства, но переворачивает саму его основу: «Аз же мати тебе: аще не будеши напоена мною, то не можеши дати себе никоего плода, ни раю овоща сотворити, ни сама лица своего умыти».
Что это? Наивное олицетворение стихий, рожденное в недрах народного сознания? В.Н. Перетц, опубликовавший точный текст по рукописи, счел это маловероятным. Его догадка, блестящая и до сих пор не опровергнутая, указала на иноземный, вероятно, византийский источник. Более того — он предположил связь с комедией сицилийца Эпихарма (V в. до н.э.), носившей название «Земля и Море», увы, почти полностью утраченной. Мысль соблазнительная, хоть и недоказуемая в полной мере. Античная традиция знала подобные «споры» (конфликтусы) — достаточно вспомнить состязания Зимы и Лета, Воды и Вина, Розы и Лилии, столь популярные в средневековой латинской поэзии. Но русский памятник стоит особняком.
Попытки отыскать прямые аналоги в европейской литературе того времени оказываются тщетными. Известный диалог «Берега и Моря» из сборника «Speculum sapientiae», к примеру, решает сугубо морализаторскую задачу: Берег, смиренный и терпеливый, обуздывает горделивое Море, олицетворяя собой стойкость праведника перед натиском греха. В «Прении» же из «Цветника» нет ни победителя, ни нравоучительного финала. его сила — в незавершенности, в самом равноправии спорящих сторон. Нет характерной христианской традиции назидательности, скорее здесь философский диспут.
Казалось бы, христианский контекст рукописи должен был склонить чашу весов в пользу Земли — той самой, что приняла в себя тело Спасителя и стала утробой для праведников. Однако текст диалога, что поразительно, оставляет пространство для иной интерпретации. Упрек Моря — «не можеши… сама лица своего умыти» — не просто житейская деталь, придающая образу Земли человеческие черты. Столь тонкий теологический аргумент, напоминающий о зависимости всего сущего от животворящей влаги, о воде как первооснове жизни, восхищает.
Судьба этого сюжета на русской почве не ограничилась одним списком. В новгородском сборнике XVII века обнаруживается новая, пространная редакция — «Прится море с землею». Здесь архаический спор обрастает сложной библейско-апокрифической символикой. Море, «посинелое борею», уже не просто стихия, но почти разумное существо, взывающее к своему Творцу: «Отдажь ми владыку моего, яко же рече пророк, яко того есть море и той сътвори е». Оно напоминает Земле о своем первородстве: «прежде рождениа твоего аз стоях». Земля в ответ обвиняет его в «нетлечности» и буйной нравности, называя «славным пивом» — горьким и непотребным для жития. Диалог насыщается едва ли не шекспировским драматизмом, прежде чем окончательно раствориться в ортодоксальной догматике.
Итак, что же перед нами? Уникальный для древнерусской литературы случай. Не заимствованная схема, а живая, развивающаяся традиция. Отзвук античного мироощущения, где природа была населена говорящими стихиями, он проник в русскую книжность через византийские фильтры, возможно, из тех самых «отреченных» апокрифов, что хранили память о дуалистических космогониях. И пусть он не породил здесь мощной литературной ветви, его значение оттого не меньшает. Этот лаконичный диалог — свидетельство напряженной интеллектуальной работы, происходившей в недрах, казалось бы, сугубо традиционной культуры. Работы, в которой старые, догосударственные мифы о Матери-Земле сталкивались не только с христианским креационизмом, но и с отголосками античной натурфилософии.
И быть может, есть глубокая историко-литературная правда в том, что тема эта, замолчав на столетия, была возрождена в русской поэзии лишь в пушкинскую эпоху — и именно через обращение к античному источнику, к идиллии Мосха «Земля и Море». Но если у Мосха и унаследовавшего ему Пушкина мы видим лирическое размышление человека на лоне природы, то в древнем «Прении» перед нами предстает сам Голос Природы, вещий и грозный, еще не подчиненный взгляду со стороны. В этом — его непреходящая ценность.