Найти в Дзене
Рассеянный хореограф

И снился ей ее Ваня ... Рассказ

Баба Груня слушала крики, доносившиеся с кухни. Ругались внучка и правнучка. Внучка ее, сорокалетняя Галина, с дочкой своей, юной длинноногой Машей, пришедшей с гулянки в ночь.

Видать, отхлестала Галина Машку полотенцем. Маша ревела, оправдывалась, кричала в ответ, Галина надрывалась в обвинениях.

Время ли ругаться? Ночь на дворе. Да и с высоты прожитых лет бабе Груне ссоры и ругани казались лишними, ни к чему не приводящими, ненужными и пугающими.

Она думала о вечном, о своих ошибках, и уж давно причислила все крики и скандалы к грехам. Ей, из-за бессилия старческого, пришло время – думать да рассуждать.

– Господи, успокой их! – молилась баба Груня, – Господи, успокой! 

Казалось Груне, что срок ее подходит к концу. Но что-то не отпускало. Не было ни боли, ни страха, осталась лишь досада, что никак она не может освободиться от этого своего старого немощного тела. Зачем-то хотелось есть, хотелось переворачиваться, а иногда и посидеть просто на постели, глядя в окно. 

На ночь просила она Галину посадить ее в подушки повыше, открыть окна и шторы. Смотрела на улицу, и казалось ей, что видит она звёзды. Вот и сейчас, когда начался этот скандал, уж сидела она, подготовленная к ночи.

– Галь...Галь..., – кричала, хотела отвлечь внучку, но в пылу гнева на юную дочь Галина ее не слышала.

Зато чуть погодя, рывком открыла дверь Маша, бухнулась в кресло, стоящее в ногах у Груни, свернулась в нем калачом. Она плакала, подвывала, шмыгала носом.

Галина тоже вошла минут через пять, вроде как по делу, поправила что-то у Груни, покосилась на дочь:

– Марш в постель!

– Отстань. Я здесь лягу, с бабушкой. Кресло разберу.

Маша вскочила на ноги, притащила постельное. Комната, где лежала баба Груня, находилась по другую сторону избы от кухни. Маша, видимо, этим переходом выражала свою обиду на мать – не хотела спать в их половине.

Брат – в детском лагере, а отец Маши Евгений уехал на заработки. Был он мягким, за дочь всегда заступался, а теперь некому было ее защитить от строгой матери.

Вот смотри, баб! Сказано ей было – к одиннадцати – чтоб дома! Время – второй час. И опять с этим болваном Никишиным. А он ведь – отпетый ... На учёте стоит в милиции. И всё без толку: говорю-говорю, – пробурчала Галина, уже без крикливости, не столько для бабы Груни, сколько для дочки, подводя итог разговору, – И институт-то не кончит!

Маша молча раскладывала кресло. Движения ее были резки. Груня тоже молчала, сидела в своих подушках – нечё подливать масла в огонь. Только взяла со столика гребень, который уж сняла на ночь, провела по волосам и воткнула, как будто поняла – не спать уж.

Машка сходила умыться, стащила штаны и свитер, в майке и трусах улеглась под одеяло. Нос ее ещё сопел.

– Ба, – донеслось с кресла через некоторое время, – А тебе разве луна спать не мешает?

– Мне? Так уж и не особо вижу я ее. Так, вроде чуток, – отозвалась баба Груня, – Закрой шторы-то, если мешает.

– Не-е. Пусть. Она как будто одна и понимает меня. 

– Да чего ж одна-то? Любовь-то, ее, все понимают. Только молодые уж больно ошибаются часто, вот и волнуется мать.

– И она ошибалась?

– И она ... Поговорите как-нибудь по душам. Может и расскажет.

– А ты не можешь рассказать? – подняла светлую голову над подушкой Маша, – Ну, может я пойму отчего она такая? Может у нее что-то в жизни было?

– Не-ет. Уж и не помню... Сама спроси.

– Ага! Так она мне и рассказала! – опять бухнулась на подушку правнучка.

– Так ведь без откровенности и понять друг друга сложно? Спроси.

– Ну-у, не всё ведь детям можно рассказывать. Хотя... Баб, мне ж восемнадцать через месяц, имею я право на личную жизнь или нет? И с кем мне посоветоваться, если не с матерью? С Иркой? Так она уж давно мне говорит, что дура я ...

– Почему же дура? – Груня подтянулась, удивлённо посмотрела на внучку.

– Да так ... , – замкнулась та.

Они помолчали.

– Понимаешь, – Маше хотелось излить душу, – Иногда любовь заходит в тупик. Ну-у, нет развития. А оно должно быть, понимаешь? А ты сама поставила заслон и говоришь ему "Нет-нет, дальше наша любовь не пойдет, дальше – нельзя!" А он остывает, понимаешь?  

Баба Груня наморщила лоб, силясь понять, поддержать разговор. Но с возрастом голова работала хуже. Не поняла она, о чем говорит правнучка. И ответила так, как считала:

– Любовь – она и есть любовь. Боль от нее бывает, горечь, счастье. А тупик ... не бывает. Это что ж за любовь, если тупик? Ни разу и не слышала, чтоб любовь – в тупике.

Надо сказать, что баба Груня женщиной была образованной. Ещё с войны, с девчонок, с партизанского госпиталя работала медсестрой. Там и прошла путь духовной зрелости, который не отмечается ни в каких табелях и дипломах. А потом и образование получила, и всю жизнь проработала медсестрой в больнице. 

– Ну-у, так бывает, баб. 

 И опять они лежали, не понятые друг другом. Маше казалось, что бабуля древняя и правильная, не понять уж ей страсти, бушующей в Серёге, да и в ней самой. А Груне казалось, что Маша ещё совсем дитя, и говорит она о чувствах сумбурно и без понимания.

Но не спалось им обеим. Машка возилась, вздыхала.

– На небо глядишь, Маш? – спросила баба Груня, кресло было ниже, и она плохо видела правнучку, – Знаешь, как прадед твой говорил: коль долго туда смотреть, в одну точку, то можно почувствовать, что из этой точки, со звёзды, значит, кто-то смотрит на тебя. Вроде как – в ответ!

– Ты сильно любила его, баб? – раздалось с кресла.

– Кого? Деда-то? Так ... Всяко было. Жизнь-то длинная. Но и до сих пор скучаю. Уж после поняла, что любила очень шибко оказывается.

–О! –Маша вспомнила, ее голова показалась над подлокотником кресла, – А ведь ты рано за него вышла, да? В шестнадцать.. Во-от. Вам, значит, можно было, а нам и в восемнадцать – рано..., – сказала с какой-то обидой, откинулась на подушку.

– Так ведь, Маш, там время такое...

– Дело не во времени, – перебила ее правнучка, – Любовь во все времена одна! 

Груня не спорила. Кто ее знает, любовь эту? Может, и права Маша. Только казалось почему-то, что ценили они тогда совсем другое. Смотрели на парней, как на хозяев, продолжателей рода, опору. А теперь разве так?

–Ба-аб, – она опять высунулась, – Чё вспомнила-то я. Ведь он старше тебя был на пятнадцать лет. А ты совсем дитя. Поня-атно на что мужика потянуло. На молоденькую-то кто не клюнет? Вот и вся любовь! 

Баба Груня молчала, помолчала и Маша. Но от произнесенного и самой ей было неловко. 

– Баб, ну, может дура я? А? Расскажи ... Все равно ведь не спим обе. Расскажи-и. Только правду. Обо всем расскажи. Хочешь, я тебе подушки повыше сделаю? 

Она быстро откинула свое одеяло, в лунном свете мелькнули белые ее трусики, ноги, подняла Груне подушки и уселась в кресло слушать.

Баба Груня за день приустала, язык ее сейчас был не слишком говорлив, но, чтоб успокоить расстроенную правнучку, рассказ начала.

Ой, да какой тут рассказ, – махнула рукой, шевельнула серыми губами,– Боль одна. В госпитале мы ведь познакомились. Конец сорок третьего, а у нас раненых полон госпиталь. Бинты, кровь, операции. На ногах еле стоим. Я на мальчишку тогда больше походила. Стрижена коротко – вши же, частенько к нам вшивых-то ребят привозили, штаны, форма военная. Меня как девку-то и не воспринимали. "Братишка" – порой кричали. О-ох, – она пожала плечами, – Руки, знаешь, карболкой и спиртом изъеденные. А по городу колонны идут. Как вспомню! Пехота идёт, обозо-ов...ох, куча, машины, орудия, как будто река текла на запад-то. А мы тут принимали того, кого подсекло этой махиной.

А сил-то... В общем, помирали они у меня на руках один за другим. Их ждали где-то, а они... Знаешь, однажды мальчик поступил, как я – тоже шестнадцать. Разведчик партизанский. Ждали, что помрет, а он долго держался. Привязалась я. И в последний уж момент глазами своими смотрит на меня, вроде как цепляется, а в глазах – целый мир. Я на колени упала перед койкой, целовать его начала, целую-целую в лицо его в сухом жару. 

– Не отпущу, говорю, – Сашенька, не отпущу! Не смей помирать!

А потом как увидела знакомую пелену эту холодную на глазах, смерть почувствовала, отодвинулась, на пол упала, разрыдалась... Первый раз такое было. Скольких уж... Думала – привыкла. А слезы душат, в груди что-то как будто лопнуло.

Слышу – присел кто-то рядом, за плечи взял, к себе прижал, по голове гладит. Чё-то говорит, не понимаю я. А он:

– Поплачь, поплачь, сестричка. Сколько ж на твои плечики-то легло. Мы толстокожие, а ты-то – дитя совсем. 

Вздохнула баба Груня.

– Выплакалась я тогда этому раненому в плечо. Доктор пришел, ругался потом, кричал на меня, стыдил. А потом курили они оба у крыльца долго, Игнат Семеныч с Иваном этим, говорили о чем-то, доктор все губы кусал. 

Это твой прадед Иван и был – раненым тем. 

– И чего? Увлекся он тобой? Да?

– Ох... Ну-как, увлекся? Его тут оставили по ранению. Город восстанавливать. Заводы надо было пускать, фабрики. Немцы ж, уходя, порушили все. Заглядывал он в госпиталь. У него ж нога никак не заживала. А мне гостинцы приносил – подкармливал. Сунет в карман руку, а я – раз, а там яблоко. Я его как жениха-то и не воспринимала. Потому как в щетине он был, хромой ещё после ранения. Ему чуть за тридцать было, а для меня – старик.

Баба Груня останавливалась, голос похрипывал и сдавался совсем.

– Да только, когда госпиталь закрывать стали, уж как родной мне стал, – продолжила она тихонько, – Знал, что учиться на медсестру хочу. Вот однажды пришел выбритый весь, доктора нашего позвал. А Игнат Семеныч хороший доктор был, тоже за меня переживал. Знал, что нет у меня никого. До войны ещё мать умерла, бабка войну не пережила, а отец и старший брат погибли. Вот вызвал меня к себе доктор, а там и Иван. Спрашивают, куда, мол, я теперь? А я одно твержу – учиться хочу. 

А доктор говорит, что не хватит у меня образования, чтоб в медицинское взяли. Ещё подучиться малость надо. 

– Значит подучусь, – твержу, а они переглядываются.

Иван откашлялся и говорит:

– Погибли мои все. Под бомбёжку жена с дочкой угодили в эвакуацию. А меня в Кострому отправляют. Есть там медицинское. Давай поженимся, Груня. Тогда со мной поедешь, помогу отучиться. А коль не сложится, так неволить не стану. Вот, при Игнате Семеныче слово даю. 

Баба Груня замолчала. То ль отдыхала, то ль о своем задумалась. Молчала и Маша. Она сидела на кресле, поджав закутанные одеялом коленки.

Сижу-у, значит, ни жива, ни мертва. Как это? – продолжила баба Груня рассказ, – Я его, скорей, за батю считала, а тут – поженимся. А потом на него посмотрела –китель, красавец ведь, только щеки впалые, и глазами на меня из-под бровей с такой надеждой смотрит – о-ох. А я? Господи-и! Видела б ты меня, Машуня? Трусы и те сама из простыней солдатских шила. Волосы – торчком, только косынка и спасала, груди нет совсем, от худобы пропала, форма мне и халаты большие все, резинкой подтяну, чтоб штаны не сваливались. Невеста... Какая из меня тогда невеста? 

Плечами неопределенно так жму, глаза опустила. Доктор ему что-то шепчет...

Ты это, Грунь. Не бойся. Мы ведь только на бумаге распишемся, чтоб ехать вместе, а так-то – не трону я тебя. 

И опять баба Груня замолчала.

– И чего? – ожила Маша, вопрос этот ее заинтересовал.

– Чего? Ааа..., – баба Груня потеряла нить, – Так и было. Семнадцать мне было, а не шестнадцать тогда уж. Расписали нас в комиссариате. Поехали. Вещмешок мой жиденький подхватил, доктор форму новую подарил, да и поехали. Он тревожный весь по-праздничному как-то. Вроде как и не верит в реальность, всю дорогу вокруг меня суетится. 

Два года жили мужем и женой, как батя с дочкой. Ничего меж нами не было.

Баба Груня опять устала, перевела дух.

– Я не пойму, а как же вы жили? Спали врозь? А как переодевались там... Как вообще так можно?

– Да и не знаю. Даа. Помню первый раз говорю ему "Иван Тихоныч, мне б переодеться где". Сама думаю, схватить что ли вещи, да уйти куда. Он тоже разволновался, встал, оправился, вышел быстро.

А потом я так привыкла к нему, что и спать к нему юркну порой, чтоб ноги не мёрзли, новости свои рассказать. Уж когда взрослее стала, ругала себя –мучился, поди, мужик, а я – глупая. Любил он меня очень, оберегал. Одежды мне дарил всякие, платьями баловал. Чулки, туфли ... Одно платье уж больно было хорошо: голубое в синюю звёздочку с длинным лучиком одним. Долго я его носила. Располнела я чуток, косы отрастила, грудь появилась опять. Школу рабочей молодежи окончила, в медицинское пошла. На меня даже врачи молодые заглядываться начали. И порой обидно мне было, что замужем я. Никто ж не знал, что девчонка, считали бабенкой замужней уж... Да только понимала я, что один у меня мужчина – Иван Тихоныч. 

– Какой же он такой мужчина тебе, если, как батя? – возмущалась Маша.

– Не-ет. Не скажи. Не совсем, наверное. Говорю – не стеснялась особо, как бати. Это да. Две кровати. Шкаф откроешь, да и переодеваешься за дверцей. Но все равно любила его по-особому. Лучше для меня никого и не было. Гордилась. Мы хорошо очень жили, делились всем, я готовила, старалась. Ему тогда машину выделили с завода, так он меня и в училище завозил. А я важная этим такая была ...

– Не понимаю. Как так? Гордиться, как мужем, а ... А потом? 

– А потом? А потом плохо всё...

– Репрессии да? Слыхала я, бабушка ещё рассказывала.

– Да-а. Арестовали его. Пришли ночью и арестовали. Тогда многих в городе арестовали. Ваню – за порчу государственного имущества. Станок они там какой-то переделывали, да видно неудачно. Неделю их тут держали – до суда. Я все передачки носила, носки теплые за ночь связала. А на суде думала и не прорвусь к нему, до чего народу много было ... Человек семьдесят за раз судили тогда. А он шепчет мне, когда прорвалась:

– Разводись со мной, Груня. Быстро разводись, и будешь свободна. Я теперь – враг, – говорит, – Разводись!

Баба Груня замолчала. Так живо встали перед ней те картины, что поползла по щеке слеза. 

Машка перелезла к ней на кровать в ноги. 

– Плачешь, что ли? Не плачь, бабуль, – гладила ее по ногам, – Тогда ведь многих репрессировали, да?

– Да-а, – шмыгнула Груня, успокаиваясь, – Особенно больно было на детей обездоленных смотреть – жмутся к матерям, а матерей – по вагонам. Ну и... я...

– Ты за ним поехала, да? Мама рассказывала.

– Ага. Училище оставила, поехала на Урал. Они там сначала на лесозаготовках работали, жили изолированно. А я рядом в деревушке поселилась. Не одна я такая была, были там семьи репрессированных, даже с детьми жили. Дружили мы.

А потом наших в другое место перевели – в шахты работать. Вот там-то мне и повезло. Им медик требовался, и мои бумаги пригодились. Взяли меня. Смертность там была высокая – опять боролась я, как в госпитале.

И жить мы стали на поселении вместе. Там сама я к нему в постель легла, – она взглянула на Машу, махнула рукой, – Чего уж? Расскажу. Такая ж примерно и я была по возрасту-то, ну, не было двадцати ещё.

Вот и сказала ему, что хочу быть настоящей женой, а не бумажной. Там и Гена у нас родился, а Леночка, бабушка твоя, уже в Ярославле, когда после амнистии вернулись. Доучивалась я с животом большим. А уж Коля позже появился, когда дом этот построили, мне к сорока было, а Ване –за пятьдесят. Жаль его, рано помер. Кольке всего девять было. 

Маша сидела притихшая, прижавшись к ковру, положив подбородок на колено.

Бааа, я не понимаю ничего в этой жизни, наверное, – сказала задумчиво, – Наоборот все у вас.

– Наоборот? Может и наоборот, – задумалась баба Груня, – А чего наоборот-то?

– Ну-у, любовь началась уж после того, как пожили. А теперь наоборот – любовь вперёд требуют. 

– Че требуют-то? Запутала ты меня. Любовь вообще требовать невозможно. Невостребованная она, – баба Груня задумалась и добавила, – Ее заслуживают или подарком от Господа Бога получают незаслуженную, а такую, которая без всяких на то условий возникает. А требовать – не слыхивала...

– Наверное, мы о разных вещах говорим, ба...

– О разных? – повернула голову Груня, и по стеснительно опущенной голове внучки вдруг догадалась. Вот глупая старуха! – Ааа, так ты о постели чё ли?

– О ней, – кивнула Маша, ей с кем-то очень хотелось поделиться, – О ней самой. О близости, сейчас говорят.

Ирка давно сказала, что не будет развития их с Серёгой отношений, если не уступит она его настойчивым намёкам.

Так это друго-ое, – протянула баба Груня, – Это разве любовь? 

– Ну, как хочешь назови, но ведь это высшее, так сказать, проявление любви, – протараторила Маша.

– Ну что ты, Машенька. Разве это высшее? Вот когда прадед твой меня на руках после родов в туалет носил, это – высшее. Когда папка твой сломя голову бегом через весь город побежал, когда у мамы на заводе взрыв был, а потом слег с приступом. Когда тетя Катя в воду за мужем бросилась, не умея плавать, а у него ногу свело и он ее еле выволок. Да просто, когда ждут дома, кушать готовят, ожидая, заботятся, оберегают когда – это любовь, это – высшее. 

Баба Груня аж задохлась и закашлялась от обилия слов. 

На водички, баб, – Маша откручивала крышку термоса. Баба Груня не любила холодную воду.

Груня глотнула, прилегла на подушку. 

– А если он так сильно любит, – продолжила Маша, – Что не может уж больше терпеть? Он говорит, что – значит всё. Значит – не люблю я его, раз боюсь этого ... Значит – конец отношениям. Он даже Ирке намекнул, что Наташка Глотова, мол, давно б уж... Ждёт его, не дождется, в общем.

– А ты-то сама чего? Боишься чего? Что не женится? Или ещё чего?

– Да не знаю я. А вдруг... Вдруг мне показалось, что люблю. И ему – вдруг показалось. А я не хочу так, я чтоб навсегда хочу. Чтоб потом с этим человеком до конца дней, как ты, как бабуля, как мама с папой. 

– Вот и слушай сердце свое. Не может тот, кто любит через силу давить. Бурной страсти надо страшиться. Любовь всегда ясна и спокойна. Я вот помню до того к нему захотела, до того ... Никаких сомнений не было, встала да пошла. А он ещё спросил, правда ль, мол, сама хочу? А я головой, как болванчик, киваю – стыдно-о, но так хочу, что не можется, вот как. 

Баба Груня сама не ожидала от себя таких откровений. Да ещё перед кем – перед правнучкой, ребенком совсем. 

Но она смотрела на темное небо, в одну точку и чувствовала, что из этой точки, со звёзды кто-то на нее смотрит и заставляет всё это вспоминать. 

Она так устала, что и не заметила, как задремала. Проснулась – Маша уж тоже спит на своем кресле. Даже не слышала, как слезла она с ее постели, и никак не могла припомнить – договорили ли они? 

И чего на нее эти откровения нашли? И верно – как небо заставило. Ночи – они такие магические. 

Она приподнялась, взглянула на правнучку – калачик в белых трусах. Господи! А говорили о таких вещах серьезных. Может зря? А может и не зря. Может сам Бог прислал ее сегодня к ней в комнату. Кто знает ...

Вот дочь Лена померла рано от лютой болезни. Осталась от нее внучка – Галина. Хваткая, крикливая, но отходчивая. Ей и достался присмотр за старой бабкой. Тяжело ей: дом большой, работа, детей двое. Да ещё и она, старуха ... Вот и нервничает.

Утром баба Груня спала долго. 

Галина, когда поднялась она, помогла с туалетом, умылa, а потом пришла к ней с кашей. Усадила повыше, дала тарелку.

Ты уж не кричала б так на Машку-то, – сказала с укоризной Груня, – Чему быть, того не миновать. Поговорила б, рассказала б свою историю.

– Да что ты! Разве можно! Девчонка совсем. Просто как посмотрю – не могу. Он идёт, пиво в руке, а другой – ее обнимает. Вроде как собственность. А она ему, как собачонка, влюбленно так в глаза смотрит... А ты ешь давай. Мне в магазин ещё.

Так ведь и ты также тогда. Мать ведь тоже говорила. Разве ты послушала? 

– Ой, баб, молчи. Как вспомню... А вы-то о чем полночи говорили? А? Слышала я...

– Да так. О себе я рассказывала. Откуда силы взялись – всё и рассказала.

Галина ушла, а Груня всё вспоминала, как переживали они тогда за Галю. Любовь и у нее случилась великая. Засобиралась замуж, ждали обоих в гости. Да только явилась из училища она одна, верней уж не одна –беременная, в слезах. А любимому и след простыл. 

Сколько переживали тогда было. А Груня сразу сказала – рожать будем, вырастим. Но, видать, не судьба – скинула Галя на пятом месяце, как ни старались удержать, не удержали, хоть и лежала на сохранении.

Дети Галины историю эту не знали, конечно. А муж ее знал. Любовь всепрощающая. Хороший у нее Женька, любит ее.

Днем к Груне приходила подруга – старая соседка. Обе вспоминали молодость, обе плакали.

А днем следующим Галя с благодарностью вдруг зашептала.

– Бабуль, чего уж ты там сказала Машке, не знаю, но расстались они с этим Серёгой Никишиным. Слава тебе, Господи! Сказала – навсегда. Сказала, что он уж другую провожает. 

– Да? Вот и ладно. Вот и хорошо, наверное. Переживает, чай? – провела три раза гребнем по волосам Груня в волнении.

– Ага. Весь день в комнате лежит. Уж и не трогаю.

– Расскажи ей...

– Думаешь? Ох, надо ли? Стыдно. Я ж мать всё-таки.

– Расскажи. Самое время.

– Ладно... Пойду, попробую. 

И доносился до бабы Груни тихий разговор дочери и матери. Видать, лежали они вместе, рядышком и говорили о том самом интимном, о чем с детьми говорить так совестно. Ярко и светло было в ее комнате.

А когда вышли они на кухню, застучали кастрюлями, запереговаривались громко и дружно, баба Груня уснула спокойно. 

И снился ей ее Ваня. Такой надёжный и любимый, тихой лаской и заботливостью наполненный, как будто спустился он с той самой звёзды.

И бежала она к нему по свежему мокрому полю в том голубом платье в синюю звёздочку. И каждый цветок, каждую травинку в поле видела она отчётливо.

И его видела – стоял он посреди поля этого, в белой рубахе, раскинув руки. Крепкий и молодой. Ее ждал в своих объятиях. И так сладко было ей в эти объятия упасть, как будто встретились на губах их души ...

***

Герои рассказа – среди нас, друзья. А я благодарю Татьяну Б. за семейную послевоенную историю.

Ваш Рассеянный хореограф