Воздух в маленькой кухне был густым и тягучим, как кисель. Каждая пылинка, кружащая в луче света от голой лампочки, казалось, была наполнена немой тревогой. Анна стояла у печки, спиной к ссоре, но каждое слово впивалось в нее занозами.
Она мешала ложкой в кастрюле, а сама ловила отголоски разговора, от которого стыла кровь.
— Недовольна чем-то? — голос матери резал стеклом, звонкий и острый.
— Пусть уезжает! Нечего на нашей шее висеть, жизни с ней никакой нет совсем!
Последнее время материнский взгляд стал похож на напильник — шершавый, цепкий, он обдирал кожу до живого мяса, находя изъян в каждом движении, в каждом промолчанном слове взрослеющей дочери.
Нюрка, будто тень, старалась лишний раз не попадаться на глаза, но это лишь сильнее разжигало раздражение.
Отчим, Валентин, сидел за столом, сгорбившись над недопитой кружкой.
Его крупные, уставшие руки лежали неподвижно, но в пальцах чувствовалось напряжение.
— Ну куда она поедет? — тихо, почти в пространство, произнес он.
— Пусть тут учится. В нашем колледже.
И тут же пожалел. Фраза повисла в воздухе неудачным, глупым оправданием, которое лишь подлило масла в огонь.
— В нашем колледже?! — мать фыркнула, и в этом звуке был целый спектакль из презрения и усталости. — Да у нас в этой дыре разве колледж? Одно жалкое название! Ничему там путному не научат, и работы после — днём с огнём не сыщешь. Она хотела в швейное — Бог с ней, пусть едет!
- Что это ты, Валентин, слишком уж о Нюрке заботливый стал? Нечего ей под ногами тут мешаться, выросла пташка, пора на волю!
Она разошлась не на шутку, её слова, словно град, барабанили по крыше тихого семейного быта, оставляя вмятины.
Валентин молчал, принимая удар на себя. Но следующий её выпад заставил его вздрогнуть.
— Вон, у твоего брата Ивана места — хоть шаром покати! Один, как перст, живёт. К нему пусть и едет, там и учится. И глаз с неё долой, и с нашей шеи долой.
Валентин поднял на жену растерянный взгляд. В его глазах плескалась тихая паника.
— Да куда ж к Ивану-то? — пробормотал он, и голос его дрогнул. — Разве можно девчонку к нему селить? Он ведь… такой.
Он не договорил. Тяжёлое, невысказанное слово «такой» повисло в воздухе, напоминая о старом суде, о перешёптываниях за спиной, о том, что даже оправдательный приговор не смог смыть с брата тень подозрения.
Он был «таким» — человеком с тёмным пятном в биографии, пусть и невиновным по букве закона, но виноватым в глазах молвы.
— Он ведь оправдан! — резко парировала мать, отрезая все возражения.
— Суд чистым признал. Чего ты боишься? Или ты своей дочери не доверяешь?
В этой фразе была чудовищная логика, вывернутая наизнанку. Валентин чувствовал себя в ловушке.
Защитить дочь — значит усугубить подозрения жены. Согласиться — бросить её на произвол судьбы в доме человека, с которым и сам-то он боялся оставаться наедине.
А в это время за тонкой стеной, прижавшись лбом к холодному стеклу окна, стояла Нюрка.
Она не плакала. Она слушала, как рушится её хрупкий мир, как её будущее, словно чемодан без ручки, собираются вышвырнуть за порог. За окном темнело.
В этом тёмном стекле отражалось не её лицо, а призрак чужого города, чужой жизни у «такого» дяди Вани. И тишина, что воцарилась в кухне после её ухода, была страшнее любого крика.
Она была густой и липкой, как смола и длилась несколько минут, каждая из которых была наполнена немым упрёком и невысказанными обвинениями.
Валентин не находил себе места. Он слышал, как за стеной скрипнула дверь в комнату дочери, и этот звук отозвался в нем острой болью.
Он понимал — решение уже принято, и его робкое сопротивление лишь ускорило развязку.
Мать, добившись своего, теперь с удвоенной энергией принялась за чай, громко ставя чашки, её движения были резкими, отрывистыми — она вымещала остатки злости на посуде.
Вечером того же дня Нюрка не вышла к ужину. Комната её была заперта. Из-за двери не доносилось ни звука — ни всхлипов, ни шорохов. Эта мёртвая тишина пугала куда больше истерики. Она была похожа на затишье перед бурей, на сборы в далёкий и нежеланный путь.
Ночь принятия решения.
Валентин не спал. Он ворочался на кровати, глядя в потолок, в котором угадывались смутные очертания трещин — словно карта его собственной, расколовшейся жизни. Он вспоминал брата, Ивана. Вспоминал суд, бледное, отрешённое лицо брата, его пустой взгляд. «Оправдали за отсутствием состава...» — но в глазах соседей, в шепотах на улице читалось другое: «Выгородили... Сволочь...» Подселить к нему юную, цветущую дочь?
Сердце Валентина сжималось от холодного ужаса. Но идти против воли жены он не мог — его мужества хватало лишь на робкое ворчание.
А в соседней комнате Нюрка, прижавшись лбом к холодному стеклу окна, смотрела на спящий городок.
В её душе кипела не детская ярость. Обида на мать, предавшую её с такой лёгкостью, и жалость к отчиму, этому вечному заложнику семейного спокойствия, смешались в одно твёрдое, холодное решение.
«Уеду. Но не к дяде Ване».
Она не спала всю ночь. Тихо, как мышь, она собрала нехитрый скарг: несколько фотографий, потрёпанный томик стихов, заветную шкатулку с девичьими секретами и немного денег, копившихся годами на «чёрный день».
Этот день настал. Он был не чёрным, он был багровым, цвета стыда и гнева.
Утро разлуки.
На следующее утро Нюрка вышла из своей комнаты преображённой. Лицо её было бледным, но спокойным, взгляд — твёрдым и пустым. Она молча села за стол, молча съела завтрак. Её покорность была зловещей.
— Ну что, одумалась? — ехидно спросила мать, но не получила ответа.
Нюрка лишь кивнула.
Валентин пытался встретиться с ней взглядом, поймать хоть намёк на просьбу о помощи, но девушка смотрела сквозь него. Она уже мысленно прощалась.
Когда зазвенел звонок, все вздрогнули. На пороге стоял сосед на старой «Волге» — его попросили подвезти Нюрку до автовокзала. Мать суетливо помогала заносить чемодан в багажник, её речь была полна напутствий, которые звучали фальшиво и неуместно:
«Учись хорошо... Слушай дядю Ваню... Пиши...»
Валентин стоял в дверях, руки глубоко в карманах, сжимая в кулаке пачку замусоленных купюр — всё, что он смог незаметно вынуть из тайника.
В последний момент, когда Нюрка уже садилась в машину, он подошёл, сунул деньги ей в руку и прошептал хрипло: «На... на первое время... Если что... звони».
Она взглянула на него. И в этом взгляде не было ни благодарности, ни обиды.
Была лишь ледяная решимость. «До свидания, папа», — тихо сказала она и захлопнула дверцу.
Машина тронулась, оставляя за собой облако пыли. Валентин смотрел ей вслед, пока она не скрылась за поворотом.
Он чувствовал, как в его груди что-то безвозвратно ломается.
Автобус до областного центра был старым и пропахшим бензином. Нюрка устроилась у окна, положив ладони на холодное стекло. Она не смотрела на убогие домики родного городка, утопающие в грязи. Она смотрела вперёд, на убегающую ленту асфальта.
Она не ехала к дяде Ивану. В кармане у неё лежала бумажка с адресом общежития при том самом швейном училище, куда она так мечтала поступить.
Денег от отчима хватило бы на неделю, не больше. Впереди была безрадостная перспектива ночных смен, дешёвой еды и одинокой борьбы за своё место под солнцем.
Но в её сердце, помимо страха, жила странная, горькая свобода.
Она сбежала.
Сбежала от материнской ненависти, от отчимовой слабости, от тени «того» дяди.
Её ждала не сладкая сказка, а суровая правда взрослой жизни. Но это была её правда. Её битва.
А в опустевшем доме воцарилась наконец та самая «жизнь», о которой так кричала мать.
Тихая, спокойная, мёртвая.
И Валентин, глядя в тарелку за вечерним чаем, понимал, что эта тишина будет стоить ему сна на долгие-долгие годы.
Он потерял дочь. И теперь ему предстояло звонить брату и лгать, что Нюрка передумала, что она «где-то там устроится».
Лгать, зная, что где-то там, в большом и холодном городе, его девочка осталась совсем одна.