Найти в Дзене
Без фильтров

«— Я думала, обрела дом, — сказала Дарья. — А оказалось, просто временную прописку в чужой жизни.»

Дарья впервые заметила, как скрипит её собственная решимость, когда спускалась по тёмной лестнице своего подъезда: на каждом пролёте пахло кошачьим кормом и мокрой пылью, а надбитые плафоны вяло дрожали от чьих-то шагов этажом выше. Она жила здесь почти всю жизнь — в двухкомнатной «хрущёвке», где после развода родителей стенки, и так тонкие, пропитались чужими голосами. Комната досталась ей, кухню и вторую комнату делила мама с отчимом, а балкон был кладовой, где хранили и лыжи, и старые банки с вареньем, и папины перфокарты, никому не нужные, но жалко выбросить.

Дарья работала в ателье: ночь могла распороть ей пальцы булавками, а днём она улыбалась клиенткам, которые приходили «к открытию» — проверить, успели ли подогнать платье. Её жизнь была собрана из мелочей: календарик с котом, вечный чаёк в потрескавшейся кружке, нарезанные на кусочки мелкие цели вроде «отложить на телефон», «оплатить стоматолога», «купить новые шторы маме». Своя комната не давала свободы — только ощущение, что она кому-то мешает, даже когда спит.

Она однажды сказала вслух, не очень понимая, кому: «Мне бы — углы». Речь шла не о любви. О дверях, которые закрываются изнутри. О полках, где можно ставить книги, не спрашивая, кому мешают. Об окнах, в которые утром смотрит не чужой дом, а небо.

Ей было тридцать семь, когда Лида, постоянная клиентка ателье, принесла в примерочную пальто «для особого случая». Лида всегда говорила на пол-тона громче, чем было уместно, и смеялась так, что у неё дрожали серёжки.

— У меня знакомый вдовец, — начала она в третий раз за примерку, и Дарья аккуратно отводила иглу, чтобы не задеть ткань. — Герман. Строил дом для внуков, а остался один. У него трехкомнатная на Лесной, вид из окна на липы, тишина, лифт работает. Ему нужна женщина — не кухарка, нет, — Лида подняла палец, — а человек рядом. Он слушает джаз и разводит орхидеи. Вы ему понравитесь.

— Мне не двадцать, — усмехнулась Дарья. — И уж точно не для орхидей.

— Вам — покой. Ему — человек. Попробуйте, сходите на кофе. Чем вы рискуете?

Герман оказался нестарым, хотя старше Дарьи на двадцать лет. Высокий, худой, с точным голосом инженера и узкими ладонями, привычными к линейке. Когда-то он руководил проектным отделом, потом ездил на вахты консультировать, а теперь растил фаленопсисы на подоконнике и записывал расходы в тетрадь, выведенную аккуратным столбиком. На первой встрече он долго говорил про мосты: как каждая конструкция держится благодаря невидимым расчётам. Дарья слушала и думала, что было бы неплохо, если бы и жизнь можно было удерживать формулами — тогда бы не расползалась.

За вторым кофе он сказал:

— Я не скупердяй. Я просто не люблю лишнего.

Дарья кивнула. «Лишнего» в её жизни всегда было много: одежда в комиссионке, долгие разговоры мамы с соседкой по телефону через стенку, шумы от трубы. Лишнего — то есть не своего.

Они начали встречаться. Не так, как Дарья представляла когда-то: без беготни по кино и ресторанчикам. Герман любил парки, кофе «на вынос», читал ей вслух газетные колонки и показывал, как правильно поливать орхидеи — по краю горшка, чтобы не залить сердцевину. В его квартире пахло кофе и древесным лаком. Нигде не валялись чужие вещи. Окна выходили на старые липы, которые качали ветками, как метлы, — и на третьем этаже не было слышно ни одной чужой ссоры.

— Переезжай, — сказал он однажды, когда они возвращались из парка. — Делить жизнь пополам проще, чем переносить полпакета сахара по лестнице три раза в неделю.

Дарья смеялась. Её комод с книгами поместился у него в спальне, а старую кружку он выкинул, заменив на новую — белую, с тонким краем. Она принесла в дом вязанные коврики, он — свои правила.

— Ключи. — Он протянул ей связку. — Дверь всегда закрывать на два оборота. А в обувницы — только по паре от каждого. Остальное — убрать.

Они не регистрировали брак: Герман посчитал это излишним. «Зачем нам этот хомут? — смеялся он. — Я всё равно с тобой». Дарья не настаивала: ей нравилось не слово «жена», а ощущение, что у неё есть куда вернуться вечером. Герман показывал ей выцветшие фотографии своих взрослых детей — Льва и Полины: он говорил о них с ровной гордостью, но в голосе иногда стояла сухость, как в шкафу от саше с лавандой.

— Они уехали кто куда. — Он пожимал плечами. — Лев — в бизнес-инкубатор свой. Полина — в другой город. Мы созваниваемся. Он там… занятый.

«Занятый» оказался Львом — высоким, красивым как его отец, но с другой, более нервной манерой говорить. Они познакомились через полгода после переезда Дарьи: Лев приехал на час и сразу заметил коврики.

— Уютно, — сказал он и едва заметно скривил губы. — Папа, не забудь, что через неделю платеж по моему кредиту. Я верну, как только…

Герман махнул: «Да, да», — и Лев ушёл, пахнув дорогими духами. Дарья тогда подумала, что у мужчины есть один сын — и этого достаточно, чтобы не чувствовать себя единственной в его жизни.

С Германом ей было спокойно, как на ровной дороге с хорошей разметкой. Но у дороги были свои знаки, и иногда — блок-посты. Он тщательно считал чек из супермаркета, раскладывал продукты по дням, планировал, в какое воскресенье менять постельное бельё, и однажды попросил Дарью не покупать больше «эти странные йогурты с кусочками».

— Мы тратим на это лишние деньги, — сказал он. — И вообще, всё, что тебе нужно, — есть дома.

Она не спорила, хотя отдала бы половину зарплаты за то, чтобы услышать: «Возьми себе платье. Просто так». Он не был злым. Он был экономным. Экономность его не щёлкала ножницами по нервам, но как-то незаметно отобрала у Дарьи любимую привычку — импульсивно дарить себе мелочи.

— Поедем на море? — спросила она летом, когда в комнате пахло горячим подоконником.

— Придумала! — Герман снял очки. — Тратить деньги, чтобы лежать на песке? Мы лучше съездим за город, к пруду. Возьмём яйца, хлеб, огурцы. Пожалуйста, не выдумывай.

Этим летом они ездили к пруду трижды. Вода там была тёмной, как разбавленный чай, а песка почти не было. Дарья сидела на бревне и думала, что иногда экономить дороже.

Впрочем, она привыкла и к этому. Она вышивала наволочки, переставляла книги по цвету, подметала пол в гостиной, потому что Герман терпеть не мог пылинок. В его жизни она стала тёплым светом торшера — важным, но настраиваемым.

Поначалу она подумала, что это и есть её спокойное счастье. Но осенью Герман стал забывать, выключил ли утюг, куда положил ключи, и раз демонстративно высыпал всё из кухонных ящиков на стол, чтобы «наконец-то навести порядок». Лилия у окна вдруг сбросила все листья, как будто за него. Дарья повела Германа к врачу. Он буркнул, что «старость — не болезнь», сдал анализы нехотя, как одолжение.

Диагноз прозвучал по телефону, среди будничных стуков: невролог сказал, что у Германа «сосудистая история», требующая режима, препаратов и, возможно, периодической помощи. Герман обиделся.

— Не надо меня лечить, как куклу. Я не кукла. Я — инженер.

Он пытался держаться, но с каждым месяцем Бог резал у него на глазах ниточки привычек: Герман путался в датах, съедал по два обеда, потому что забывал первый, и однажды запер Дарью на балконе, уйдя в магазин, — вернулся через сорок минут с ящиком яблок и искренне удивился её слезам.

Тогда Дарья купила будильники, наклеила стикеры на шкафы, завела отдельную тетрадь «принимаем лекарство — ставим галочку». Она перестала шить на дому, потому что Герман нервничал от шуршания упаковочной бумаги, отданной клиентке. Вечерами она мазала ему спину согревающей мазью, разогревала пюре, измельчала мясо блендером, мирилась с тем, что он жалуется на «солёное» или «слишком горячее», хотя всё было по часам, по миллилитрам.

Лев звонил редко. В лучшем случае — коротко: «Пап, ты как? Я занят». Дарья пару раз сама набрала его номер.

— Может, вы приедете? Ему тяжело. И мне, честно говоря, тоже… — голос у неё в эти моменты дрожал.

— Смотрите его сами, — ответил Лев в последний раз сухо. — Я перевожу деньги. А вас я не уполномочивал звонить мне по бытовым вопросам. Вы кто ему? — пауза, — ухаживающая? Я буду на связи.

Она положила трубку и пошла выжимать полотенца. Стиральная машина сломалась за неделю до первой зимней стужи, а Герман всё откладывал мастера: «Потерпим. Постираем руками».

Её руки стали шершавыми, как наждачка. Она перестала красить ногти — лаки всё равно стирались от воды. Иногда ей снились поезда: она идёт по вокзалу с маленьким чемоданом, и никто не знает её имени. Просыпалась — и слышала, как в комнате Герман тихо зовёт кошку, которой давно не было в его жизни. Он звал: «Мурка, Мурка», — и глядя на Дарью, удивлялся: «А ты кто?»

Весной он почти не вставал. Комнаты сузились до кромки кровати. Пахло лекарствами и кислой водой в стаканах. Она вызывала сиделок — те уходили одна за другой. Герман терпел её и никого больше. Когда санитарка из пансионата предложила оформить Германа на месяц «хотя бы восстановиться», он сжал зубы и сказал: «Никуда. Дом — это когда стены знают, как тебя зовут».

Дарья стирала простыни каждое утро, меняла ему сорочку, протирала двери, звонила Льву, просила хотя бы приехать на два дня — чтобы съездить на рынок, купить подгузники, выспаться. Лев вежливо переправил денег и посоветовал «распорядиться грамотней».

— По какому адресу вы живёте? — спросил её однажды чужой женский голос. — Это юридическая служба по доверенности от Льва Германовича. Мы готовы помочь оформить госпитализацию, но на нашем сопровождении.

Дарья не разрешила. Или не смогла разрешить. Она и правда верила, что стены — это верность, и хотела остаться верной. Ей казалось, что, если она уйдёт, Герман исчезнет раньше времени. А уходить — это как предать.

В конце июня он ушёл сам — ночью. Тихо, без трагедии, просто перестав дышать. Дарья сидела на стуле у окна и смотрела, как рассвет вбирает в себя дома: такие же, как всегда, только без дыхания внутри.

Похороны были строгими, почти скромными. Лев приехал в чёрном костюме, тонкий, усталый, уронил слезу над могилой, не глядя ни на кого, потом исчез с телефоном в кустах. На богослужении он держал себя подчеркнуто ровно, а утром после поминок открыл дверь квартиры Германовым ключом, как будто всю жизнь жил здесь.

— Нам нужно обсудить жилищный вопрос, — сказал он, не здороваясь. — Папина квартира — моя. Он оставил завещание. Нотариус подтвердит. У вас, насколько мне известно, отсутствуют правовые основания на проживание.

Дарья испугалась даже не его слов — того, как ровно и холодно они прозвучали. Лев сел на её табурет, где никогда прежде не сидел, поставил на стол папку. Пока он разворачивал документы, Дарья смотрела на его пальцы: у Германа были узкие ладони, а у Льва — широкие, хваткие.

— У вас три дня, — сказал Лев, не поднимая глаз. — С вещами. Квартиру нужно подготовить к продаже: мне срочно надо закрыть обязательства. Мы с вами распишем перечень предметов, которые — продукты, одежда — ваше. Всё остальное — папино. Папины полотенца, папины книги, папина коллекция почтовых марок. Орхидеи — тоже.

— А мои коврики? — вдруг спросила Дарья хрипло.

Он моргнул.

— Что? А, коврики. Вещи совместно нажитые считаются улучшениями. В рамках договора вы их оставляете. Если хотите выкупить, можем составить акт…

Она впервые за много месяцев рассердилась. Разгладила ладонью стол.

— Я ухаживала за вашим отцом. Я мыла его, переворачивала, покупала лекарства. Я не спала ночами, когда он путал имена. Я…

— Я перевёл денег больше, чем стоили сиделки, — отрезал он. — Вопрос про эмоции здесь не стоит. Есть правовая ситуация. Вы — гражданская спутница, жившая без регистрации. Вы не наследница. Я не обязан вам ничего объяснять.

Её горло сжалось. Она взяла со стула плед и обняла себя, как ребёнка. Он продолжал говорить: про сроки, нотариуса, передачу ключей. В конце предложил «закрыть тему культурно» и оплатить перевозку вещей.

Через три дня она стояла в подъезде с чемоданом — небольшим, с разбитым колесом. Лифт, как будто подыгрывая Льву, завис между этажами дважды: пришлось идти пешком. Лев не вышел проводить. На кухне остались кружки, которые она мыла сотни раз; на подоконнике — его орхидеи, которые теперь поливал кто-то другой. Она закрыла дверь на два оборота, как когда-то учил Герман, положила связку ключей под коврик. И спустилась вниз.

Мама встретила её словами, которые будто готовила заранее:

— Так и знала, что это так закончится. У нас дома тесно, но хоть свои. — И добавила тихо, уже когда Дарья, промокшая от долгого дождя, отпаивалась чаем: — Я тебе говорила: штамп — это не хомут. Это бумажка, которая защищает.

Дарья молчала. Она не хотела, чтобы мама оказалась права. И не хотела быть той, кто проиграл из-за любви к углам.

Она пошла к нотариусу — узнать, может ли оспорить завещание, если докажет фактическое содержание. Нотариус был вежлив, как пластмассовая шкатулка.

— Сожительство — не брак. Увы. Если у вас нет совместных детей и вклада в имущество, подтверждённого документами…

— Я лечила его. Я… — у неё пересохло в горле.

— Вы — молодец, что не бросили. Но юриспруденция за такие вещи не платит.

С адвокатом история длилась ровно до пункта «предоплата»: сумма была такая, что Дарья почувствовала себя в чужом магазине — там, где вещи прекрасны, но в глазах у того, кто продаёт, нет даже сомнения, что ты ничего не купишь.

Она закрыла вопрос. И стала распаковывать коробки в коридоре у матери: письма из ателье, старые портновские ножницы, книги — по полторы штуки в пакет, чтобы не порвать ручки. Достав из тетради Германовы записи, она задержала пальцы на бумаге. Столбики цифр, сортировка трат, даты лекарств и заметка на полях: «Дарья купила хлеб, не надо в четверг».

Она плакала, не от того, что ей не досталась квартира. Квартира была только обещанием. Она плакала от того, что стала чьей-то частью не по бумагам — и осталась никем. А ещё от того, что Герман, зоркий и точный, не подумал о том, что она будет в коридоре с чемоданом. Может быть, он думал, что она — нечто вроде лампы: её можно переставить.

Мама на третий день открыла окно в кухне и сказала, глядя во двор:

— Мы можем закрыть балкон, поставить шкаф, кровать твою убрать в зал, а швейную машинку поставить на подоконник. Разыграться как-нибудь.

Дарья вдруг рассмеялась. Смех был одичавший, как перестукивание капель по крышке кастрюли, — но живой.

— Я не хочу больше «разыгрывать». Я хочу собрать всё, что у меня есть. И поставить на одну полку.

Вечером она позвонила в ателье и попросила увеличить ей часы. Начальница обрадовалась: «У нас как раз идёт сезон школьных форм». Дарья взяла дополнительные заказы на дому. На те немногочисленные деньги, что остались после похорон, купила компактную машинку — ту самую, о которой мечтала полгода, но Герман говорил «зачем, если есть старая». Она перемыла полы, переклеила в комнате обои — простые, светлые, без рисунка. Купила настенную полку и повесила её сама, долго выравнивая по уровню. На полку поставила три книги и фотографию, где видны только липы. Сфотографировала и выложила в чат подруг: «Моя полка». Ей поставили сердечки — и ей стало легче.

Через неделю она решилась позвонить Полине — дочери Германа. Они никогда не были близки, но Полина была мягче, чем Лев. Дарья хотела только спросить, как там могила: Лев уже продал квартиру, орхидеи кто-то забрал. Полина взяла трубку издалека — на фоне гулкого вокзала.

— Прости, что не приезжаю, — сказала она. — Я всё время в разъездах. Как ты? Держишься?

— Держусь. Полина, — Дарья посмотрела на свои руки, ставшие сухими от нервов, — ты знаешь, ваш отец… Он не подумал про меня. Я об этом не прошу, я… Просто скажи Льву, чтобы не звонил мне больше по поводу ковриков. Он и так мне… всё объяснил.

Полина молчала, потом неожиданно спросила:

— Он был с тобой счастлив? — и не стала ждать ответа. — Я видела, как у него дома стало светлее. Он не умел любить мягко. Он любил, как инженер — правильно. Лев… он у нас тоже правильный. Только холоднее. Прости. Если нужна помощь — другая, не юридическая, просто… моральная… Ну ты поняла. Я не умею оформлять это словами.

Дарья кивнула, хотя Полина её не видела. Впервые за долгое время ей стало не так пусто.

С Левом они больше не общались. Но однажды, на рынке, Дарья увидела мужчину, который долго выбирал яблоки, ощупывая каждое, и поднялась у неё в груди странная тень: как будто чьи-то узкие ладони снова держали ножницы над её памятью. Она прошла мимо.

Осень в её комнате пахла свежей краской и яблочным вареньем. Машинка тихо стучала, словно дождь. Она стала брать заказы по вечерам — не потому, что хотела больше денег, а потому что шить — это собирать. Стежок за стежком. Внутри тоже что-то собиралось: выравнивалось, как полка под уровнем. Она принимала уроки у старой портнихи из соседнего дома — та учила её делать потайные швы «безупречно, чтобы не было видно, как держится». Дарья усвоила: главное в шитье — не лицевой шов, а то, что внутри.

В ноябре в ателье зашла женщина с ровной прямой стрижкой и попросила подогнать пальто. Это оказалась юристка. Рассказала, как уходила от мужа с двумя детьми, и как судиться иногда стоит только ради того, чтобы самому себе сказать: «Я сделала всё, что могла». Дарья молча слушала и представляла, как её чемодан с разбитым колесом едва не застрял между лестничными маршами.

Она вечером достала Германа тетрадь — ту, где записаны расходы и лекарства. На последней странице были не цифры. Лишь один раз он позволил себе выйти за поле и за линейку: на листе коротко и злым почерком было написано «не забыть попросить Дарью…», дальше чернильная линия оборвалась. Она водила пальцем по грузной точке после троеточия и думала, что люди постоянно чего-то не успевают попросить. И что никто не обязан додумывать.

В Новый год мама принесла мандарины и маленькую ёлку в ведёрке. Они нарядили её бумажными флажками. Дарья, смеясь, повесила на ветку старую пуговицу — «на удачу». На столе стояли салат «Мимоза» и два бокала. За полночь мама пожелала ей «своей кухни». Дарья загадала себе не кухню — привычки, которые она себе больше не отдаст: покупать йогурт с кусочками, если захочется; ставить на подоконник не орхидеи, а кактусы; говорить «нет», когда из неё делают лампу.

Весной она поставила в комнате узкое зеркало в полный рост. Сначала было неловко: ходила мимо, отворачиваясь. Потом научилась смотреть себе в глаза. В зеркале видела не потерю и не отголоски чужих правил, а человека, который запомнил важное: смерть не отменяет того, что ты делал живым. И чужие документы не отменяют того, что твоё.

Однажды в ателье зашла Лида — та самая, что когда-то привела Германа в её жизнь. Сняла пальто и, держа его на сгибе руки, осторожно спросила:

— Ты на меня не злишься?

Дарья улыбнулась — впервые легко.

— Нет. Ты тогда хотела для меня добра. А дальше каждый сделал свой выбор.

Лида вздохнула.

— Слышала, как всё вышло. Лев — хищник. У него даже улыбка — как у ножниц. А ты… Ты пришла ко мне, когда забыла, кем была до него. А сейчас… ты другая.

— Я поняла, что у меня руки умеют шить не только под чужую мерку, — ответила Дарья. — И что мне не нужны орхидеи. Мне нужен свет.

Лида улыбнулась в ответ: по-настоящему, без дрожания серёжек.

К лету Дарья смогла отложить немного денег «на своё». Не на квартиру — это была бы чужая мечта. Она сняла крошечную мастерскую в бывшей аптеке: там было окно на улицу, высокий потолок и потрескавшаяся плитка, которая напоминала ей нитки мулины. Повесила над входом вывеску «Потайной шов». Из старой тетради Германа вырвала чистый лист и записала крупно: «Расходы» — и ниже: «Время на себя — пункт первый». Она поливала два кактуса, которые не требовали много воды, и ставила йогурт с кусочками в маленький холодильник, купленный на авито.

Иногда вечерами она вспоминала Германов голос, как он спорил с газетой, как складывал по линейке углы простыней. В памяти не было уже того ворчания про «лишнее» — остались дороги в парк, кофе «на вынос», липы за окном и его смешная серьёзность. Дарья вдруг поняла, что не злится. И больше не плачет. Обиды ушли, как уходит на грунт опасная вода: глубоко, не оставляя луж.

Однажды в мастерскую вошёл человек в дорогом пальто, чуть помявшись у порога. Лев. Он постарел: на висках серебро, взгляд, как у его отца, только жестче.

— Здравствуйте, — сказал он, будто не был знаком. — Здесь хорошо шьют пальто?

Дарья кивнула.

— Садитесь.

Он снял пальто, протянул ей. Она тщательно провела ладонью по шву, нашла, где тянет плечо, отметила мелом строчку.

— Я… — он запнулся, — извините за тогда. Я не умею по-другому. Мне надо было закрыть… обязательства.

— Мне тоже надо было, — сказала Дарья. — Закрыть некоторые двери.

Они молча дослушали звук машинки у соседки, потом он заплатил и ушёл, оставив визитку с адресом своего офиса. Вечером она аккуратно распустила внутренний шов на его пальто — не лицевой, а потайной. Работа заняла время, и когда она пришила заново, линия легла, как полка под уровнем. Она знала: никто не увидит этот шов. Но пальто сядет лучше.

В мире, где люди объясняют чужую жизнь бумагами, кто-то должен шить так, чтобы держалось внутри.

На следующий день Дарья открыла окно шире. Из соседнего двора тянуло тополем и ещё чем-то смутно знакомым — запахом старых лип. Она улыбнулась: липы — это не квартиры и не обещания. Это деревья, которые растут и не знают, кто что кому оставил. Они просто дают тень.

Она достала из тумбы ещё один чистый лист и аккуратно написала наверху: «Планы». Ниже — ровно, по-германовски, в столбик: «Купить лампу для мастерской», «Съездить к озеру (не пруд!)», «Позвонить Полине», «Вынести из дома старую кружку и купить новую — с толстой кромкой». Потом, подумав, приписала: «Не извиняться за свои углы».

Когда вечером она вернулась в мамину квартиру, балкон стал комнаткой —скромной, с узкой кроватью и настольной лампой. На стене висела полка. На ней — три книги и фотография лип. Мама оставила на столе записку: «Если что — я рядом. Но не будем друг другу мешать». Дарья улыбнулась: это было лучшим признанием в любви, которое она слышала за последние годы.

Она наливала себе чай и сняла со швабры старую тряпку — бросила её в ведро. У окна тихо гудел город. Дарья подумала, что, возможно, в другой жизни она захотела бы иначе — большой дом, зарегистрированную фамилию, заморские моря. Но в этой, сегодняшней, ей было важно другое: чтобы её руки делали ровные швы; чтобы у неё был ключ, который поворачивается изнутри; чтобы ни один Лев больше не приходил в её мир с папкой «Документы», как будто жизнь — только бумага с подписями.

Она легла, выключив лампу. И впервые не боялась темноты. Потому что знала: то, что важно, держится не на тех, кто оставляет завещания, а на тех, кто делает потайной шов. И если шов ровный, ткань не расползётся. Даже если стягивающие нитки кто-то однажды перережет.

Через неделю она всё же поехала к озеру — не к городскому пруду, а за сорок километров, к воде, где берег длинный и каменистый. Села на берег, выпила из термоса чай и не думала ни о чём. Возвращаясь домой, купила маленькую орхидею — не для памяти о Германе, а как испытание для себя. Поставила её на подоконник мастерской и нашла в интернете, как правильно поливать. По краю горшка, чтобы не залить сердцевину.

Она улыбнулась этому — и себе, и миру, в котором училась шаг за шагом. Иногда жизнь действительно держится на невидимых расчётах. Но если знать, что и как пришивать изнутри, она держится крепче.

Дарья повернула ключ в замке — в своей мастерской, где всё лежало по полочкам, как ей было нужно. Дверь закрылась на один оборот. На второй — тоже. Не потому, что так кто-то велел. А потому что теперь у неё были стенки, которые знали её имя. И она знала их в ответ.

Читайте наши другие истории!