Он долго смотрел на неё так, будто у неё выросли крылья.
— Полина, — произнёс наконец Данила, — ты, кажется, сказала «пятеро»? Это шутка такая?
— Нет, — ответила она спокойно. — Пять. Родные братья и сестры. Их нельзя разрывать.
У него невесело дёрнулся уголок губ.
— Почему нельзя… хотя бы двоих? Или трёх? Или… ну, ладно, четырёх? Пятеро — это… Полина, это же не просто много, это — как наша квартира.
Она улыбнулась так, как улыбаются люди, которые уже всё решили.
— Других вариантов нет.
Данила прошёлся по комнате, задевая ногой кабель от своей домашней студии. Когда-то он мечтал, что здесь, в третьей комнате, будет рождаться музыка — его музыка: записи, саундтреки, рекламные джинглы. На деле тут родились только провода, гитары и пыль.
— Где они будут жить? — выдавил он, понимая, насколько глуп этот вопрос.
— Здесь, — ответила Полина. — С нами. Перенесём твою студию в нашу спальню. Я уже всё прикинула.
Он закрыл глаза. Конечно, прикинула. Она всегда всё прикидывает. С тех пор, как надежды на своих детей испарились после бесконечных ЭКО, уколов и тишины с монитора, Полина нашла другой путь: стала ходить в приют на окраине города, играть детям на старом фортепиано, учить их петь «Катюшу» и «Оду к радости», дарить варежки и книжки с картинками. Данила однажды сходил с ней: помогал волонтёрам чинить скрипучую беседку, видел, как она разговаривает с ребятами по именам, как мальчишка в рваной куртке тянется к её руке. Он тогда подумал: «Ей это надо». И — «пусть это заглушит боль». Он ошибся.
— Сколько им лет? — спросил он хрипло.
— Год и месяц, два с половиной, четыре, шесть и восемь, — перечислила Полина. — Две девочки и трое мальчиков. Старшую зовут Зоя.
— И что, — он попытался улыбнуться, — они все… здоровы?
— В целом — да, — сказала она. — Но есть нюансы.
«Нюансы», — усмехнулся он про себя, — «у Полины всегда всё называется «нюансами»».
Она рассказывала ещё: про родителей, которые сгорели в сарае на заброшенной даче «друзей»; про то, как Зоя успела выдернуть из коляски младшего, вытащить на улицу и стояла босая на снегу, пока соседи ломали дверь; про то, как потом пятерых раздёргали по временным опекам и как Полина вместе с волонтёрской компанией добивалась, чтобы их вернули в один приют. И теперь — шансы. Если взять — то всех.
Данила слушал и чувствовал, как от его блестящего, аккуратного будущего отщипывают по кусочку. Он представил горы влажных салфеток, детских каш, непристёгнутых шнурков, запаха парного молока, детского крика в четыре утра, съехавшие графики, проваленные дедлайны. И почему-то — горы подгузников. Горы, в которых можно утонуть как в лавине. Подгузники пугали его больше всего.
— Я звонила в опеку, — сказала Полина. — Нас пустят на комиссию. Завтра.
— Завтра? — он усмехнулся. — Отлично. Я только как раз думал, что завтра будет скучно.
Комиссия была похожа на медицинский осмотр души. Их спрашивали про доходы, планы, санитарные книжки, вакцинацию и «готовность к эмоциональной нестабильности детей». Данила подписывал бумаги, отвечал, что да, готов, и слышал свой голос со стороны — ровный, чужой.
Дома началась буря. Вынесли шкаф из третьей комнаты, развесили две верёвки между стенами: «сушилка навсегда». Вторую комнату поделили на две зоны: «старшие» и «средние». Приезжала Полинина подруга Марта — учительница труда — и за день превратила хаос в «примерно детскую». Данилина мама, энергичная, коротко стриженная, самоиронично называла себя «бабой-баттерфляем»: «Пока могу махать руками — могу жить». В молодости она плавала, в зрелости танцевала зумбу, теперь пришла с кастрюлей борща, тортом «Наполеон» и словами:
— Даня, сынок. Помогай жене. Она выбрала не моду, а смысл. Я с вами. У меня дыхалка есть — будете смеяться, но я научилась надувать воздушные шары, не теряя сознания. Это мой вклад.
Он хотел запротестовать, но не смог: мама обняла его крепко-крепко — как в детстве, когда он приходил с разбитым коленом и ей казалось, что мир можно подлатать поцелуем.
В ту ночь они почти не спали. Полина в темноте положила ладонь ему на грудь.
— Страшно? — спросила.
— Ужасно, — честно ответил он. — Но больше страшно без тебя.
— Я рядом, — сказала она. — Даже когда буду в другой комнате.
Он усмехнулся:
— В другой комнате будет вся Вселенная.
Детей привезли в субботу. В девять утра. Из микроавтобуса по очереди вышагивали маленькие существа в нелепых шапках: сначала Зоя — сухая, тонкая, взгляд сразу взрослый; за неё цеплялся четырёхлетний Савва, делающий вид, что плакать не умеет; за ним — шестилетний Гоша, очень серьёзный и молчаливый, с рюкзачком без молний; на руках у воспитательницы — двухлетняя Паша с глазами, как лужи после дождя; и наконец — Егорка, год с небольшим: круглые щёки, шапка с помпоном, сосёт рукав.
Данила понял две вещи одновременно: их слишком много — и их ужасно мало. Мало рук, чтобы их всех обнять.
Зоя встала в дверях, на секунду задержала взгляд на Даниле, чуть вздёрнула подбородок и спросила:
— А вы кто?
— Данила, — сказал он. — Можно — Даня. А ты — Зоя, да?
— Да, — ответила она важно. — Я старшая. Нельзя, чтобы нас разделяли.
— Не будут, — мягко сказала Полина. — Никогда.
Данила кивнул, поймал взгляд Зои, в котором было сразу всё: недоверие, готовность драться, усталость, сомнение. И — слабая, едва заметная надежда. Он сжал зубы, чтобы не заплакать.
Первые недели размазывались в кашу. Дом пропах детским кремом, мылом и печёными яблоками. Данила учился менять подгузники «в темноте, на одной ноге», и понял, что он, звукорежиссёр, который отличал «сценический свист» от «резонанса батареи», не различает детское «плачу, потому что мокрый» от «плачу, потому что страшно». Полина двигалась по дому как опытный дирижёр: один жест — и Паша переставала клянчить печенье; два слова — и Гоша шёл чистить зубы; один взгляд — и Савва сам подбирал кубики. Данила принимал на руки Егорку — и тот замирал, уткнувшись лбом в его шею, тёплая макушка пахла молоком и чем-то сладким. Зоя молча наблюдала, ни к кому не ластилась, из всех ласк принимала только «пригладить волосы».
Болезни накрыли быстро: то простуда, то отиты, то рвота у Паши «от тревоги». Полина укачивала, Данила стирал. Он впервые понял, что стиралка — это молитвенная машина: ты отжимаешь — и чувствуешь, как отжимается твоя усталость. Он шутил вслух — чтобы не завыть.
Деньги летели как горох. Они продали запасную машину, перевезли студию в спальню (микрофоны поселились под шкафом), Данила брал все заказы, даже дурацкие: озвучивал рекламу «амбарного уксуса», сводил аудиокниги, записывал баян. По ночам он сидел за ноутбуком, слышал, как за стеной сопят пятеро, и ловил себя на том, что улыбается: «живые».
Однажды ночью он поймал себя на мысли, что ненавидит слово «вечность». Для него «вечность» теперь равнялась «памперсам». Он представлял гигантский белый айсберг, на который уходит весь семейный бюджет. «Данила, — сказала бы Полина, — это не айсберг. Это мост. По нему переходят из голода к сытости». Он фыркнул — и пошёл менять очередной «мост».
Его мама стала приходить по утрам. Стояла у плиты, жарила оладьи. Зоя впервые улыбнулась именно ей — осторожно.
— Не бойся меня, — сказала мама. — Я добрая старушка. Но если кто-то будет обижать твоих, я буду драться зонтами.
— Зонтами? — Зоя прищурилась.
— У меня их три, — серьёзно ответила та. — Враги не ожидают удара от зонтА. Это и есть моя сила.
Зоя кивнула, будто приняла это к сведению.
Сосед Мишка — сварщик — помог сварить две двухъярусные кровати. Полина научила Данилу резать бутерброды «солдатиком» и «паровозом». В доме поселился порядок: утренние «трое в школу, двое в сад», вечерние «сказка и тёмный коридор с ночником». Данила обнаружил, что сказки он рассказывает лучше, чем сводит треки.
Но справедливости ради: были дни ада. Когда все пятеро одновременно орали, а Зоя через зубы шипела: «Мы не останемся. Вы нас тоже выкинете». Когда у Саввы случались истерики — он крушил посуду, тискал Пашу так, что её приходилось освобождать. Когда Гоша молчал по три дня и ночью мочился в штаны, а утром спиной к стене умывался, будто не он. Когда Егорка подхватил ротавирус — и Данила впервые за десять лет своей взрослой жизни плакал над ковшиком.
В тот вечер он сел на пол в коридоре, привалился к стене и сказал Полине:
— Я не вывезу.
Она присела рядом, положила голову ему на плечо.
— Я тоже. Но мы вывезем вместе.
Он рассмеялся сквозь хрип.
— Это как в «Титанике».
— Только без «Титаника», — ответила она. — Мы — плот. Плот проще. Зато держит.
Перелом случился как-то тихо. Без фанфар.
Сначала Паша сама подошла к горшку. Потом Савва принёс из школы первую «пятёрку» по чтению — и Данила понял, что это исторический момент, достойный торта и хлопушек (Полина сказала: «празднуем тихо», но сама купила три свечки). Потом Гоша вдруг подошёл к нему и сказал:
— Можно я посижу у тебя рядом? Я молча.
— Можно, — ответил он, и они сидели, смотрели в окно на дождь. Это было лучше любого разговора.
Потом — Зоя… Она никогда не просила. И вдруг в воскресенье, когда Полина ушла на ярмарку с младшими, Зоя сунула Даниле в руку листок.
«Можно мне в кружок робототехники? Я в школе посмотрела. Нам очень надо. Мы там можем строить штуки, которые работают, даже если ты их не любишь».
Он прочитал, сглотнул, почесал затылок:
— «Даже если ты их не любишь», — задумчиво протянул. — А роботов любить надо?
— Не обязательно, — серьёзно сказала Зоя. — Главное — любить тех, кто их делает.
Он кивнул. И записал её в кружок.
Через два года Данила вдруг понял, что в доме давно не пахло подгузниками. И что Паша, уже четырёхлетняя, умеет считать до ста и обожает «мамины волосы» (так она называла лапшу). Что Савва гоняет мяч во дворе и почти не дерётся (почти). Что Гоша приносит домой конструкторы и пишет на листках «дом» — квадрат с трубой и дымом. Зоя строит механизмы из детских наборов и спорит с учительницей математики (и учительница не обижается, потому что Зоя приносит ей мармелад). Егорка… Егорка — это чистое солнце. Он каждое утро залезает Даниле на грудь и с заговорщицким видом шепчет:
— Па, я вырос на два сантиметра.
— На три, — торжественно исправляет Данила. — На три.
И правда — вырос.
Данила стал опять ездить в командировки: записывать звук на фестивалях, в студиях. Встречал ухоженных, свободных, очень красивых женщин. Кто-то из них улыбался ему, кто-то переводил взгляд на его руки — мозолистые, широкие, с царапинами от детского конструктора. Он ловил себя на том, что ему хочется домой. Туда, где в прихожей гора ботинок, где на холодильнике магнит «Папа, не забудь молоко», где на зеркале помадой надпись «Ты можешь всё» (Полина писала, когда он сдавал госконтракт и почти сгорел). Он входил — и на него налетал вихрь. Две косички, глухой смех, шуршание штанишек, запах ванили и картофельного пюре. Ему не хватало рук, чтобы всех обнять. Сердца — чтобы всех вместить. И ночью он, прижавшись к Полине, шептал:
— Знаешь, я в тебя впервые влюбился не тогда, когда мы снимали квартиру на чердаке и думали, что «всё впереди», а сейчас. Когда «всё уже идёт». И я каждый день за это благодарю Бога, даже если в ящике опять не хватает носков. Это лучшая цена.
Она смеялась и закрывала ему рот ладонью:
— Тихо. Они услышат.
— Пусть слышат, — шептал он.
Однажды Данила поехал в интернат — тот самый, на окраине — чтобы привезти коробки с красками, которые им достались по бартеру (он озвучил рекламный ролик, сеть магазинов подарила «детям» краски и мелки). Он шёл по двору, где когда-то впервые увидел Полину, которая поправляла шарф мальчишке с именем «Савва» на бирке. Всё было похоже — и совсем другое. Старый тополь стоял, как всегда, но снег казался менее холодным. «Или я стал теплее», — подумал Данила и усмехнулся.
К нему подошла женщина из администрации, молодая, с ноутбуком в руках.
— Вы — Данила, да? Муж Полины? — спросила она.
— Да.
— Хотела сказать… Вы же понимаете, что то, что вы сделали, — редкость. Пятеро родных — это… никто не берёт. И мы… когда вы пришли, мы думали: «Сорвутся». Вы не сорвались.
— Мы сколько раз хотели сорваться, — честно сказал Данила. — Но, кажется, дети удержали.
Она кивнула:
— Часто так и бывает. Думаешь, что это ты кого-то спас. А потом понимаешь: спасли тебя.
Он хотел ответить, но в этот момент на него налетел Егорка и шепнул в ухо:
— Па! Мне сегодня не нравится суп! Но я его буду кушать, потому что в нём морковка — это витамин.
— Сын, — сказал он торжественно, — ты официально мой герой.
— А ещё, — добавил Егорка, — я пират.
— Пират — это по выходным, — отрезал Данила. — В будни — инженер.
Зоя, проходя мимо, фыркнула:
— Инженеры тоже кажется, что по выходным не работают.
— Это мы потом обсудим, — улыбнулся он. — Уравнение с одним неизвестным: «кто сегодня моет посуду?»
— Савва! — хором сказали трое.
— Почему я?! — возмутился Савва, но уже шёл на кухню.
Гоша притих, подошёл к Даниле и едва слышно сказал:
— Пап, можно я в кружке смастерю для тебя держатель для микрофона? Ты говорил, что тебе неудобно.
Данила сглотнул.
— Можно, — сказал он. — И я буду пользоваться. До конца своей жизни.
Паша повисла у него на шее, шептала:
— Па-па-па, мой, мой, мой! — и ладошками разглаживала ему щёки, как гладят кошку против шерсти.
Он вдруг понял: он больше не боится подгузников. Он не боится ночей, крика, столбиков градусников, смеющихся соседок, заляпанных футболок и горы посуды. Он больше не боится «вечности». Потому что настоящая вечность — это когда пятеро одновременно говорят «папа, смотри!» и ты, как жонглёр, успеваешь увидеть всех.
И никто не знает, кому всё это дано «для спасения». Может, на самом деле — ему. Чтобы стал тем, кем должен был стать.
Он притянул Полину и поцеловал в висок.
— Спасибо, что ты тогда сказала «пятеро», — прошептал.
Она улыбнулась:
— А ты — что остался.
— Я не остался, — сказал он. — Я домой пришёл.
И это было правдой.