Найти в Дзене
Запах Книг

«Наш храм превратили в мясной цех»: как мигранты разгневали жителей Борисоглебска и почему вмешалась община

Я приехал в Борисоглебск в начале октября, когда осень уже перешла из стадии золотой в стадию гнилую. Деревья стояли полуголые, мокрый иней на ветках, запах глины, дыма и чего-то железного — то ли кровь, то ли ржавчина. Воздух был тяжелый, как старая шинель.

Храм Бориса и Глеба, вокруг которого всё закрутилось, стоял на возвышении, как упрямый старик, который пережил всех и теперь просто смотрит, как мир сходит с ума. Белая штукатурка облупилась, стены опутали строительные леса. А на этих лесах — мясо. Настоящее. Освежёванные бараны, висящие на металлических крюках, покачивались на ветру, а с них тонкой струйкой капала кровь — прямо на известку, прямо у алтаря.

Я сперва подумал, что это декорация — мало ли, снимают что-то историческое. Но потом вышли трое рабочих в грязных ватниках, и один из них, держа в руках нож, сказал:

— Осторожно, не наступи на кишки.

Я замер.

— Вы что, с ума сошли? Это же храм!

Молодой, худой, с золотым зубом, усмехнулся:

— Да не храм, а стройка. Нам тут работать, а не молиться.

Сзади, за углом, дымился мангал из кирпичей. Шашлык, прямо из баранов, висевших пару минут назад. Они ели, смеялись, слушали музыку с телефона. Один даже пнул косточку в сторону алтаря.

— А что такого? — сказал он, заметив мой взгляд. — У нас дома всегда так. Аллах видит, мясо чистое.

Я не ответил. Только посмотрел на храм. На крест, который торчал, как антенна, указывающая в небо, куда никто давно не звонил.

Через пару часов весь Борисоглебск уже знал. Старухи перешептывались у магазина, мужики ругались, кто-то звонил в администрацию, кто-то — в полицию. Снимки разлетелись по чатам: бараны, кровь, крест. У каждой фотографии — комментарий, злой, обвиняющий, и всё это превращалось в гул, как будто посёлок закипел.

Вечером у храма собралась толпа. Кто-то пришёл просто посмотреть, кто-то — со свечами. В воздухе пахло мокрым деревом и гневом. Появились представители «Русской общины» — трое мужчин, все крепкие, в одинаковых чёрных куртках с белыми нашивками. Один был старше, лет сорока пяти, с квадратным лицом и густыми усами. Он говорил негромко, но так, что хотелось слушать.

— Господа хорошие, — сказал он, поднимаясь на ступеньки. — Это святыня. Здесь кровь проливать нельзя. Ни по обряду, ни без обряда.

-2

Рабочие стояли в стороне, мрачные, с опущенными глазами.

— Мы не знали, — сказал один из них. — Нам начальник разрешил тут готовить.

— Начальник ваш кто?

— Из администрации.

— Ну вот пусть он и объясняет потом, — сказал усач. — А сейчас — снимайте всё это. Немедленно.

Он говорил спокойно, без угроз, но в воздухе чувствовалась такая плотность, будто вот-вот грянет гроза. Рабочие начали снимать туши, обматывая их брезентом, сдувая мух, спотыкаясь. Один из них пробормотал:

— У нас так не запрещено.

— Здесь запрещено, — ответил усач. — Потому что здесь — не юг, здесь Россия.

Толпа загудела одобрительно. Старухи крестились. Один парень снял всё на телефон. Я видел, как кровь впитывается в землю, как будто храм опять принимает жертву, только не ту, что ему полагалась.

Поздно вечером пришла полиция. Молодой лейтенант с усталым лицом записывал фамилии, мотал головой, бормотал:

— Опять на ровном месте скандал.

— Это не скандал, — ответил кто-то из общины. — Это святотатство.

Я стоял рядом и слушал. Слушал, как люди спорят — про веру, про уважение, про законы. Никто никого не слышал. Храм стоял молча, будто устал от всех. Ветер колыхал обрывки ткани, на которых еще были следы крови.

На следующее утро запах не ушёл. Хоть вымыли всё, побелили, поставили новые доски. Но запах остался — как память. И вся эта история стала городским шрамом.

Через неделю я уехал. В поезде, где пахло чаем из подстаканников и чужими разговорами, я прочёл новость — будто продолжение, только страшнее.

«В Пермском крае православного бойца похоронили по мусульманскому обряду»

Имя — Виктор Синицын, двадцать пять лет, погиб под Суджей. Мать узнала о похоронах по СМС — за пять минут до начала.

Я читал и не верил глазам.

Сын вырос в русской семье, крестился, в доме — иконы. А тело отправили в мечеть города Нытва. Кто-то из чиновников подписал документы, что он «принял ислам», на основании заявления женщины из Москвы — шестьдесят пять лет, ингушка, назвала себя «гражданской женой». Никто её не знал.

Мать поехала туда, в Нытву. Я потом говорил с ней — седая, худенькая, с глазами, будто выжженными изнутри.

— Мы приехали, — рассказывала она, — а нас не пустили. Мужчина у ворот сказал: “Здесь нет вашего”. Я сказала: “Там мой сын”. Он ответил: “Он наш брат”. И закрыл дверь.

Она стояла под дождём, не зная, куда идти. Потом уехала домой — в плацкарте, среди чужих людей, с крестиком сына в руке.

-3

Позже я встретился с братом Виктора, в кафешке у трассы. Он заказал чай и сказал:

— Понимаешь, мы даже могилу найти не можем. Она где-то там, на мусульманском кладбище. Без креста, без имени. Просто холмик.

Он говорил спокойно, но в его голосе было что-то страшнее крика.

— Они всё подделали. Чтобы получить выплаты, — добавил он. — У неё пенсия, а по бумагам она теперь вдова героя.

— А следствие?

— Проверка. Всё «проверяют». Только кто вернёт мать к жизни?

Мы молчали. В окне мелькали грузовики, ливень шёл по стеклу, как время по человеку — равнодушно.

Иногда мне кажется, что вся страна превратилась в один большой Борисоглебск. Где одни режут баранов у алтаря, другие хоронят чужих сыновей под чужими молитвами, а посередине стоят люди — растерянные, злые, молчаливые. Каждый уверен, что прав. Каждый видит в другом врага.

А храмы стоят. Старые, облупленные, с крестами, похожими на антенны, которые давно не ловят сигнал. В их трещинах застряла кровь, в земле — слёзы.

Иногда мне снится, что храм снова белый, без лесов, без криков, без запаха крови. Но потом я просыпаюсь, открываю новости — и понимаю: это не сон, это просто страна такая.

Страна, где кровь и известка смешались навсегда.

-4

И всё бы ничего — строят, живут, работают. Мы давно привыкли к чужим лицам в автобусах, к акцентам на рынке, к новой речи на улицах старых городов. Но одно дело — жить рядом, другое — лезть в то, что для других свято. Я не ксенофоб, я просто человек, который вырос с ощущением, что есть место, где должно быть чисто. Храм — это не кухня, и не казарма. Там нельзя вешать баранов, как бельё после дождя. Это уже не про культуру, это про такт.

Понимаешь, тут ведь не мясо главное — а равнодушие. Этот мигрант не хотел зла, он просто не видел в храме ничего, кроме удобного навеса. И вот это страшнее всего. Когда святыня превращается в бытовую декорацию, а вера — в привычку. У нас всё подменилось: честь — бумагой, уважение — формальностью, Бог — подписью на договоре подряда. Мы потеряли инстинкт святости, а с ним — и совесть.

Я смотрел на этих людей и думал: они не виноваты, что выросли в другом мире. Но мы виноваты, что позволили им поверить, будто здесь можно всё. И пока одни жарят мясо у алтаря, а другие молчат, прикрываясь «толерантностью» и «контрактом», — в этой тишине гниёт сама основа. Не стены рушатся — вера трескается. А без неё мы все будем просто рабочими на чужом храме, где не осталось ничего святого, кроме запаха крови.

Телеграм с личными историями и совместным просмотром фильмов: https://t.me/zapahkniglive